XXI. Среди дебрей «Пропойского края»

Все село Горелово в тот же день обежала нежданная новость: нашу-де учительницу в Пропойск переводят. Новость эта очень не понравилась семейным мужикам из степенных, а в особенности крестьянским маткам, которые за время более двухлетнего пребывания Тамары в Горелове успели оценить свою учительницу, видя, что дети их и к божественному приникают, и в грамоте преуспевают, дома читают батькам с матками душеспасительные грамотки, по праздникам в церкви поют и читают, срамных слов и ругательств не употребляют в играх и разговорах между собою, озорства куда меньше стало между ними, и драки почти совсем прекратились, а главное то, что против прежнего времени за эти два года вдвое больше учеников окончило курс сельской школы с правом на льготу по четвертому разряду. Это крестьянские матки ценили в особенности. Да и кроме того, учительницу свою облюбовали они еще и за многое другое: полечит ли кого домашними средствами, письмо ли отписать той к сыну в полк, этой к мужу «в отходе» в Москву, либо в Питер, посоветоваться ли насчет своих ребят, или по другому какому делу, а то просто себе покалякать о том, о сем в досужую минуту, — за всем этим они, бывало, идут к своей учительнице, зная, что встретят в ней всегда радушную готовность помочь, чем можно, и словом, и делом. И вот теперь ее от них убирают. Зачем? С какой стати? Чем она дурна? Чем не угодила?

Десятка три-четыре крестьянских маток собрались перед крыльцом школы, видимо, озадаченные и озабоченные этими вопросами. Здесь они узнали от Тамары, что перевод ее состоялся не по своей охоте, а по воле начальства, и потому ничего не поделаешь, надо ехать.

— Да нешто нельзя отмену сделать? — советовались промеж себя матки. — Как можно, чтобы нельзя! Захотят — сделают!.. Просить надо!

И они отправились гурьбой в усадьбу к Агрономскому с просьбой — нельзя ли ему как устроить, чтобы не переводить учительницу в Пропойск, так как они, да и мужики их, и дети очень ею довольны и не желают расставаться с нею.

Алоизий Маркович принял баб очень сочувственно и сам даже соболезновал с ними о случившемся, — прекрасная, мол, учительница, и ему тоже-де жаль расставаться с нею, но что же делать? — он тут ни при чем, — видит Бог, ни при чем, и напрасно бабы так думают, будто он что-нибудь может, — он ровно ничего не может; может уверить их только в том, что переводят учительницу не по его вине, — он и сам-де просил уже за нее, хлопотал и писал, да ничего не добился, потому такова воля начальства. Завись это дело от земства, — ну, тогда иная статья: земство — учреждение свое, народное, оно сейчас уважило бы мирскую просьбу, потому мир — святое дело; но ведь тут не земство, тут, сами видите, начальство, а против начальства, известно, ничего не поделаешь: на то оно и начальство, чтобы всем назло да в досаду делать, без всякой надобности. Ну, да ничего! Новый-де учитель будет не хуже, а гляди, — много получше еще, так что детки от этой перемены только выиграют.

И бабы-«ходательницы» ушли от Агрономского ни с чем, так как он, хотя и с сожалением, но решительно отказался доложить их усердное ходатайство «начальству». Нечего, значит, делать, придется расстаться с учительницей.

И вот, в час ее отъезда опять собралась перед школой толпа маток и ребятишек, да несколько мужиков — проститься с учительницей. Почти каждая из этих женщин явилась с каким-нибудь узелком, — «расстанное, мол, на дорожку»: одна яиц принесла, другая — хлеба каравай, третья — оладушек с медом да крупки мешочек, та — курицу жареную, эта — масла или творогу в чистой тряпице и т.д. Всем им хотелось хоть чем-нибудь выразить учительнице свою признательность и сожаление об ее отъезде. Это их участие по всей его искренности и простоте тронуло Тамару до слез и послужило ей большим утешением в постигших ее неприятностях. Оно напомнило ей дни войны и тех солдат в госпиталях, что так просто и глубоко-искренно выражали ей свою благодарность за уход за ними, как и эти вот бабы. Она вспомнила, что в тех госпиталях в лице солдата впервые познакомилась с настоящим русским народом, узнала и оценила его душевную сторону и всем сердцем полюбила его так, что сама себя почувствовала вместе с ним русскою. И вот, те же высокие в своей простоте душевные качества этого народа опять восстают перед нею в эту горькую для нее минуту, — он все тот же сердечно добрый, великодушный и серьезный народ, умеющий по-своему ценить и помнить всякое сделанное ему добро. И каким чуждым и чудовищным наростом на нем показались ей теперь все эти Агрономские, Охрименки, де Казатисы, Грюнберги, Семиоковы, — вся эта земско-чиновничья «телигенция» со всем ее напускным «печальничеством» о народе, со всем ее ­трескучим фразерством и темными делишками насчет и за счет того же самого народа.

Искренно всплакнула на прощанье с нею и «матушка» Анна Макарьевна, — да и как же, в самом деле, иначе? Ведь, подумать только, больше двух лет прожили почти вместе, изо дня в день видясь друг с дружкой, и ни разу-то между ними никакой ссоры, никакого неудовольствия, даже простого недоразумения не вышло, и так уже все привыкли к ней, совсем как за свою считали, и вдруг расставаться приходится.

Отец Макарий тоже был тронут и негодующе взволнован даже, хорошо понимая, жертвой чего и кого является бедная девушка, и ясно сознавая все свое бессилие изменить заведшиеся у них порядки и помочь не только ей, но и этим покидаемым ею детям и всей этой бывшей своей пастве, от которой нагло оттирают ее пастырей какие-то пришельцы новейшей формации, — эти, поистине, волки в овечьей шкуре, хитростно загоняющие ее с нивы Христовой в поле, полное волчца и терний.

Старик, как некогда мать Серафима в Украинске, благословил Тамару на прощанье образком и взял с нее слово писать его семье о себе и обо всем своем новом обиходе, а в особенности, если — не дай Бог — случится с нею что недоброе, болезнь или нужда, или неприятность какая, потому что, как ни как, а все же они ей заместо родных и, по силе возможности, помочь чем ни есть постараются.

Отец Никандр запряг свою пару в рессорную тележку и сам отвез Тамару с ее двумя чемоданчиками в новое место ее служения, сам сдал ее на руки пропойскому старосте и вместе с последним сам подыскал и сторговал для нее за два рубля в месяц светелку в избушке у старой бобылки-солдатки, которая за те же деньги взялась и варить ей пищу и белье стирать.

— Ну, дай вам Бог всего хорошего!.. Смотрите же, пишите, ежели что, сейчас пишите! — наказывал он ей на прощанье.

* * *

Селение Пропойск оправдывало свое название, хотя таковое было дано ему вовсе не за пристрастие современных его обывателей к кабаку, а еще исстари, по той причине, что здесь, на погосте, как гласило местное предание, когда-то встарь отцы сватам невест пропивали, — оттого-де и место Пропойским стало зваться. Селение бедное, в глуши, в стороне от почтовых и больших проезжих дорог, заброшенное среди лесистой и болотистой местности, — оно недаром, как и весь этот участок Бабьегонского уезда, слыло под именем «медвежьего угла» или «Бабьегонской Сибири». Туда и становой-то редко заглядывал, разве только если мертвое тело объявится, или когда начальство понудит недоимки выколачивать.

Задалось было земство целью «оживить» этот угол и поднять производительность «Пропойского края». В прежние годы еще с незапамятных времен почти все жители этого участка занимались смолокурением: гнали смолу просто в ямах первобытным способом: лесу было много, а присмотру за ним никакого, — мужик где хотел, там и рыл свою яму, копал сосновые пни, рубил даже стоячий лес, много истреблял его без толку, и все никак истребить не мог, но заработок, во всяком случае, имел верный. Это последнее обстоятельство и навело земских «деятелей» на мысль, что надо все дело взять в свои руки, «урегулировать».

Было это как раз в период всероссийских увлечений «культурно-артельным началом», и потому земцы усиленно стали вводить смолокурные артели «на современно-европейских принципах этого дела», по Шульце Деличу. Правда, крестьян с большим трудом приходилось уламывать на устройство таких «рациональных» шульце-деличевских артелей, но что ж им оставалось делать, если иначе их промысел подвергался большим стеснениям от непомерного обложения маленьких хозяйских заводов со стороны земства.

Сейчас же «деятели и сеятели» завели в пропойских дебрях на широкую ногу завод, который назвали «образцовым земским заводом для разработки древесных ­продуктов» и который, по их предположению, долженствовал служить «рассадником рациональных усовершенствований в ­крестьянском смолокурении на научном основании» и вырабатывать не только смолу и скипидар, но и парафин, и машинные легкие и тяжелые масла, и колесные мази, и древесный спирт, и пустить в ход в народе производство уксусных солей, — и все это, конечно, с благою целью «улучшить материальное благосостояние крестьян и возвысить их умственный и нравственный уровень». Ради всего этого «оживления» и «поднятия», сейчас же отчислили в «безвозвратные расходы» здоровый куш земских денег — на содержание и разъезды «по артельным делам» члену управы Ратафьеву, как заведующему «артельным отделом» по части «изобретения и принятия мер к улучшению и развитию местных промыслов на артельном начале»; поназначали жалованье и выписным техникам, и особым участковым «артельным наблюдателям», на должности которых понапихали разных студентов-технологов, некончалых студентов-медиков, жидков и семинаристов из поднадзорных и «подозрительных» (об этом уже особо Алоизий Маркович постарался), а остальная сумма разошлась по карманам «милого Пьеро» Семиокова и Ермолая Касьянова Передернина, не упустивших приятного случая взять на себя подрядец на постройку завода «хозяйственным способом».

Затем, в видах того же оживления и поднятия нравственного и экономического уровня, вздумали «деятели и сеятели» заводить на пропойских болотах артельное сыроварение, — надо же ведь и их «утилизировать», — для чего первым долгом командировали за границу за земский счет невесть откуда вдруг объявившихся родственников-«специалистов» — «изучать вопрос», то есть, «рационально-научные приемы сыроварения» — голландскую систему, швейцарскую систему, грюйерский способ и эментальский способ, голштинское маслоделие, шведскую систему отстаиванья, варку американских сыров в Англии и т.д., и поручили всем этим «специалистам» непременно найти и выписать в бабьегонские дебри, на земский же счет и на хорошее жалованье, швейцарскую семью, голштинскую семью, голландскую ­мастерицу и шведскую девицу, — послали даже в Америку «позаимствоваться чем можно» и от американцев одного молодого человека, которого «интерес дела» привлек для этого даже из Сибири. Вместе с тем завели, разумеется, при «образцовой сыроварне» и особую «экспериментальную школу», куда «привлекали» преимущественно девиц духовного звания в качестве будущих «ученых маслобойниц и сыроварниц», между которыми не обошлось, однако, и без Файги Розенблюм, интеллигентной дочери бабьегонского часовых дел мастера и закладчика.

Дело сначала пошло было бойко, что и подало Агрономскому, принимавшему в устройстве артелей самое живое участие, удобный повод завести в «Пропойском крае» несколько лишних кабаков. Но кончились все эти артельно-смолокурные и сыроварные затеи тем, что крестьяне из-за копеечной выгоды лишали своих ребятишек последней крынки молока, а тут, кстати, и коровы их подохли от сибирской язвы, против которой земство много и хорошо говорило в экстренном собрании, но мер никаких не принимало, кроме поздней отправки на место земского ветеринара, «для исследования причин эпизоотии». Затем явилось и еще одно «непредвиденное» обстоятельство: несколько известных кулаков-скушциков смолокурных продуктов устроили между собою стачку и сначала значительно понизили на них цены, а затем и вовсе перестали брать их с земского завода и его «филиальных» артелей. Из чистой выручки рабочим ничего не выдавалось, да и сколько именно прибылей получалось, артельные надзиратели никогда им не объявляли, — дело велось «на доверии» и отлично расписывалось только в земских «отчетах», — и потому рабочие-смолокуры и маслобои поразбегались из артелей, ученые поповны пошли на разные «курсы», Файга Розенблюм в Желябовскую шайку, а все эти голштинские и швейцарские «семьи», мастерицы и девицы, не получая ­жалованья, — частью поразбрелись куда глаза глядят, проклиная «русски свин» и свою доверчивость, а частью пристроились к кое-каким купеческим саврасам1 «на содержание».

Неудачу всех своих «оживлений» и «поднятий» земские «деятели и сеятели» свалили в своих «отчетах» на дороговизну казенного смольняка, на трудность «нового» дела, на полную неразвитость населения, непривыкшего-де к самостоятельной, свободной деятельности, вследствие долгой своей крепостной зависимости, и наконец — на «неблагоприятные условия вообще». Заслушав все это, земское собрание в конце концов постановило — выразить достопочтенным г-м Ратафьеву и Агрономскому свою «живейшую благодарность за их благотворную деятельность по устройству артелей», а в деньгах никому отчитываться не пришлось, так как и выданы-то они были на расходы «безвозвратные». Да и кроме того, деятелям было уже не до артелей, — ну, их к праху! Какие тут артели, помилуйте, когда им предстояло немедленно заняться другим чрезвычайно важным с гуманно-социальной точки зрения проектом об улучшении быта семей конокрадов, ссылаемых по общественным приговорам в Сибирь.

Таким образом, в результате ото всех этих научно-артельных опытов, как нечто положительное, остались одни лишь кабаки Агрономского, дальнейшему процветанию коих крушение всех этих образцовых заводов и экспериментальных школ нимало не попрепятствовало. Крестьяне же, утратив своих прежних скупщиков и получив себе в регуляции и обложении своего извечного промысла значительное препятствие к ведению дела прежним порядком, совсем забросили его и обнищали больше прежнего. Только и утешения осталось им, что кабаки их просветителя.

Тамара попала в Пропойск уже после окончательной ликвидации попыток оживления, так что на ее долю пришлось только слышать крестьянские жалобы и ругань по адресу всех этих земских «оживителей». Нашла она тут и церковь, но церковь пустующую, вечно запертую на замок, и даже с заколоченными окнами, чтоб меньше соблазна было для святотатцев, так как при ней теперь не имелось и сторожа. Эта несчастная церковь древней постройки с шатровым куполом после нескольких столетий свершаемого в ней богослужения попала канцелярским порядком «под упразднение», постигшее ее в известный период сокращения числа приходов ввиду особенных забот об улучшении быта сельского духовенства. Крестьяне пропойские по этому случаю были приписаны тогда к соседнему приходу за семь верст от своего села, куда ходить им было совсем неудобно. Подняли было они по этому поводу особое мирское ходатайство — пощадить, не упразднять их древний храм, снарядили ходоков с прошением в свой губернский город и даже в Питер; но все это было втуне.2 Ходоки ни тут, ни там ничего не добились, потому-де упразднение совершено из высших соображений, каковые не их ума дело, — и пропойские мужики, в конце концов, почти совсем перестали ходить в церковь за дальностью. Зато необычайно процвел у них на селе кабак Агрономского, единственно оставшийся от этого в положительном выигрыше.

Школу пропойскую нашла Тамара в ужасном состоянии, которое особенно сказалось впоследствии, когда настало зимнее время. Помещалась эта школа в наемном «летнике», то есть в летнем отделении крестьянской избы, где поэтому не было никакой печи, так что воздух зимою согревался там лишь естественною теплотою самих учащихся и вечно был сперт и удушлив до невозможности. Тонкобревенчатые стены летника промерзали насквозь и стояли покрытые внутри помещения матовым налетом инея. На трех маленьких подслеповатых окнах — вечные ледяные сосульки и заметы снега, набившегося в скважины окон. А в ростепель с отсырелых стен и с подоконников текут, бывало, ручьи, и отовсюду каплет; пол весь в грязи и в лужах; свету мало, теснота и духота страшная; в три часа дня читать с детьми уже невозможно от темноты, а плохая керосиновая лампочка-жестянка на стене больше коптит, чем светит. У детей во время класса непрерывный кашель, чиханье и сморканье, — просто сердце надрывалось у Тамары, глядя на этих несчастных полубольных ребятишек в плохой одежонке, в дырявых и намокших сапожишках. Эта жалкая школа в позднюю осень и зимою была вечным рассадником кори, скарлатины, коклюша и чесотки, которыми дети заражались друг от друга. Много пришлось Тамаре на первых же порах хлопотать насчет ремонта и упрашивать пропойских мужиков, чтобы они сообща улучшили как-нибудь школьное помещение, хоть печку железную согласились бы поставить, что ли, да рамы переменить в окнах.

— Э, матушка, живете и так! — беззаботно отвечали ей на все ее просьбы на сельском сходе. — Чай, и дело-то ваше не больно велико. В книжку-то читать — это ведь не рожь молотить.

— Нечего ей делать-то, так и выдумывает, сидя на месте! — ворчали вслух другие.

— Да ведь не за себя хлопочу, — возражает им учительница. — О ваших же детях забочусь.

— Э, матушка, наши детушки ко всему привычливы, им и дома-то, почитай, не лучше! О них не печалуйся: померзнут, да таковы же будут, им что!..

— Болеют ведь, без угару угорают от духоты одной, глаза впотьмах портят.

— Ну, что ж, — рассудительно возражают ей. — Угар и в каждой избе есть, без угару нельзя. А коли тесно да темно, так вот подожди, потерпи малость, зима пройдет, весной светло будет, и на дворе заниматься будете, на просторе, а теперь что ж поделаешь, теперь и везде темно!

— Да звери вы, наконец, или люди?! Пожалейте детей своих! — в отчаянии взывала ко сходу Тамара.

— Поживи-ка, как мы, по-нашему, — озвереешь и ты, как жрать-то нечего… Нам и школа-то ни к чему!.. Нищета одна круглая… Только и осталось, что заколотить избы да дером драть отсюдова, — одно разоренье!

Так и не добилась от них Тамара никакого толку.

По первоначалу у пропойских крестьян относительно ее сказалось такое же предубеждение, как и в Горелове в первое время. До сих пор к ним только «ссылали» учителей за пьянство и другие «художества», так что мужики привыкли уже относиться к ним, как к шелопаям, вздорщикам или сутягам, а тут вдруг прислали «барышню». Неужто и эта из таковских же? И по ее наружности, и по манере держать себя они видели в ней лицо совершенно другого, чуждого им мира, да к тому же еще еврейку. Слухи о ее происхождении успели уже и сюда проникнуть какими-то судьбами. Поэтому крестьяне держали себя как-то поодаль от нее, сдержанно и ­недоверчиво, даже детей своих посылали в школу весьма неохотно. — «Вы-де — барышня, к тому же будете из жидов, Бог вас там знает, как и чему еще учите!» У нее поневоле опускались от этого руки, и порою просто отчаяние брало. Начинай, значит, и здесь опять сначала и старайся заслуживать себе их доверие, сломить их предубеждение против себя, а легко ли это, особенно, как вглядишься в окружающую жизнь!..

Скука страшная, круглое одиночество, читать нечего, — кроме трепанных учебников, книг и газет никаких. Что делается в Божьем мире, — ничего не знаешь, и вести о том получить не от кого, даже слова сказать не с кем, кроме как со своею хозяйкой бобылкой. Во всей ближайшей округе нет человека, с которым можно бы было поговорить по-человечески, мыслью своею поделиться, душу свою облегчить.

Явился к ней как-то по окончании утренних занятий в школе местный урядник из бабьегонских мещан, случившийся проездом в Пропойске.

— Здравствуйте! — говорит ей и пытливо оглядывается вокруг по верхам, углам и полкам, точно бы осматривает или ищет чего-то.

— Здравствуйте, — отвечает она ему. — Что прикажете?

— А вот, собственно, зашел к вам посмотреть, как это у вас тово… Чем вы займаетесь, и продчее…

А сам все продолжает осматриваться.

— Мои занятия известны, учу в школе.

— Так-с, одначе ж, я должон подзирать за вами.

— То есть, как это подзирать? Зачем? — в недоумении оглядела его Тамара.

— А затем, что… известно, как насчет припаганды и прокламациев.

— Я этим не занимаюсь, — улыбнулась она. — Вы напрасно так думаете.

— Мало ли что!.. Хоша и не займаетесь, а все же я могу у вас и обыск сделать.

— Если вам это нужно, — пожалуйста, я не имею ничего против.

— То-то вот, сами знаете, какие ноне времена.

— Совершенно понимаю, и потому нисколько не буду на вас в претензии. Мои вещи все налицо, вот они. Только, ведь… по закону, кажется, при этом свидетели нужны?

Урядник вместо ответа на последний вопрос преспокойно уселся на лавку и, не торопясь, достал из кармана пачку папирос и спички.

— Папироску позволите выкурить?

— Курите.

Выкурил молча одну, — зажигает другую. Тамара ждет, что будет дальше, — ничего, сидит и курит.

— Послушайте, однако, — решилась, наконец, она заметить. — Если вам нужно сделать обыск, так делайте; а то ведь, согласитесь, это… довольно стеснительно.

Тот молчит и курит, сосредоточенно пыхтя и глядя на тлеющий пепел папироски. Так прошло с минуту. Он ни гу-гу, и она ни слова, только вопросительно глядит на него во все глаза, с возрастающим недоумением.

— Послушайте, что же вам надо, наконец? Чего вы здесь сидите?

— Я-то?.. А для подозрительности. Ведь сказано вам, подзирать должон я.

— И долго это будет продолжаться?

— Скольки потребуетцы, — это уж начальство знает.

— Но в чем же я виновата? За что все это, объясните, пожалуйста?..

— Не могим знать, — про то начальство знает.

— Да что ж это, послал вас кто сюда, что ли?

— Это уж не ваше дело.

Тамара, как пойманный в клетку зверек, начинает нервно ходить по комнате, похрустывая от внутренней ажитации пальцами потираемых рук.

Прошло минут с десять. Урядник стал, наконец, кряхтеть и поеживаться.

— Чтой-то, сиверко ноне как, — заговорил он наконец. — Индо нутро все прозябло… Вот, кабы рюмочку кто поднес — спасибо сказал бы.

Тамара остановилась на секунду, поглядела на него с удивлением, но не сказала ничего и опять заходила по комнате.

— Хозяюшка!.. А, хозяюшка! — обратился он к выглядывавшей из-за двери бабе-бобылке. — Слышь-ка, нет ли у тебя рюмашки?.. Ась?

— Чево-о? — отозвалась та, — каку те, сударь, рюмашку?

— Очистительной, значит, нутро всполоснуть.

— Чтой ты, Христос с тобой! — совестливо попеняла она ему — мы дома не держим, да нам и непошто. Мы не пьющия.

— А послать бы малость… нетто нельзя?.. Сороковушечку? Ась?

— И, батюшка, где мне взять!.. Я человек не капитальный, мое дело бобылье, — где уж!..

— А может, госпожа вот, — подмигнул он на Тамару, — не соблаговолит ли начальству на сороковку пожертвовать?.. Поднесли бы, право… не согрешили бы.

— Вы хотите выпить? — спросила его прямо Тамара.

— Ежели милость ваша будет, оно точно что… желательно бы.

— Извольте, я вам дам, — согласилась она, — но с тем, чтобы вы сейчас же ушли отсюда и больше не возвращались. На таком условии угодно?

— Покорнейше благодарим, — любезно ухмыльнулся урядник, — чувствительно-с!.. И мы завсягды к вам, ежели что такое, со всем нашим уважением, — будьте, значит, покойны-с.

— Хорошо, но только скажите мне откровенно, кто и зачем послал вас ко мне?

— Секрет-с, не могу выразить, — полусмущенно улыбаясь, потупил взоры урядник.

— Однако?.. Я никому не скажу, но мне бы хотелось знать, кому я обязана таким вниманием? И за что собственно?

— Начальство-с… Бумажка, значит, такая, секретная, получена у нас в становой фатере от начальства вашего, от инспекции, что подзирать, значит, за вами, насчет благонадежности-с.

Для Тамары стало теперь совершенно ясно, что и этою новою каверзой она обязана г-ну Охрименке и, вероятно, не без нравственного участия в ней Агрономского. Ей стало больно и досадно до злости. Мало того, что сослали ее в эту «Сибирь», в трущобу, но еще и глумятся, издеваются над нею, лишают ее спокойствия даже и здесь… По какому, наконец, праву отравляют ей жизнь? За что? — за то, что не отдалась Агрономскому? Или за то, что не украла в Украинске материнские брильянты для Охрименки на «общее дело»? И эти люди действуют, прикрываясь правительством, и душат ее от имени его же! Господи, да что ж это такое на свете делается?! Что за время настало?! Ведь это жить нельзя!.. И уйти ей от них некуда, — потому тут единственный кусок ее хлеба… Некуда, — разве в одну только могилу.

Получив на водку, ублаготворенный урядник удалился, но спустя около недели появился опять у Тамары.

— Вы зачем?.. Что скажете?

— Да все насчет же подозрительности, — подзирать приказано.

— Опять?!

— Всенепременно-с. Приказано наведываться кажинный раз, что бываю в Пропойском, и доносить. Что делать, служба-с?

И каждый раз урядник получал от нее на «сороковку», а случались эти его наведки почти каждую неделю, так что «сороковки» стали, наконец, ложиться на ее восьмирублевый месячный бюджет весьма чувствительным бременем. Но избавиться от них не было возможности, или, иначе, приходилось выносить у себя в комнате его упорно молчаливое и продолжительное присутствие и дышать воздухом, отравленным его табачищем, луком и сивушным перегаром. — «Какое, однако, мелкое мщение!» думалось при этом девушке, невольно вспоминавшей об Агрономском и Охрименке.

Одиночество ее становилось, между тем, все тяжелее. Хоть бы душу с кем отвести, вылить всю накопившуюся в ней горечь и злобу пред живым человеком, — все же, казалось ей, легче бы стало от этого. Хоть побранить бы этих негодяев, рассказать добрым людям, каковы они, — и то уже было бы утешением. А может быть, нашлись бы добрые души, которые приняли бы в ней участие, дали бы какой-нибудь практический совет, как ей избавиться от этой каторги, помогли бы ей своим содействием. Но никого такого нет поблизости, — не даром же это «медвежий угол». К приходскому священнику разве? — и то правда, — почему бы нет? Может быть, и в нем она встретит такую же отзывчивость как некогда в отце Макарие и в отце Никандре.

И вот, в одно из воскресений порядила она себе подводу и поехала к обедне. Но и тут постигло ее с первого же шага некоторое разочарование. Священник человек еще молодой, но служит не так истово, как отец Никандр, и уж совсем не так благоговейно и умилительно, как отец Макарий, а как-то ординарно, точно бы торопится сбыть поскорей свою повинность. Представясь ему после обедни на паперти в качестве учительницы Пропойской школы, она встретила с его ­стороны взгляд, исполненный какого-то недоверчивого удивления и любопытства.

— Из Пропойской? — как-то озадаченно проговорил он. — Вот как!.. Не ожидал!

— Отчего же не ожидали, батюшка?.. Я, напротив, очень желала познакомиться с вами и с вашим семейством.

— Благодарю покорно, — приподнял он с поклоном свою шляпу, — но все же странно-с… что из Пропойской… Да, да, — не ожидал… Гм!.. Скажите пожалуйста!

— То есть, что же вам странно, батюшка? — в недоумении спросила Тамара, начиная уже несколько смущаться всеми этими словами.

— Мне-то?.. Да то и странно, что в Пропойск могли назначить особу вашего пола… Не ожидал… За что ж это вас так-то?

Тамара объяснила, что сделано это по распоряжению нового инспектора.

— А, так?.. Ну, это другое дело!.. А то я подумал было, извините, тово… Потому у нас ни разу еще не случалось, чтобы дамский пол по учебному сословию в Пропойск посылали. Значит, поднять желают школу? Что ж, это хорошо, не мешает.

И как-то помявшись, точно бы раздумывая в нерешительности, сделать ли, не сделать ли ему чего-то, он наконец решился — была-не-была — и пригласил Тамару зайти к себе, но сделал это словно бы только приличия ради, а не от сердца.

— Может быть, зайти ко мне пожелаете?.. Что ж, милости прошу, — с супругой познакомитесь…

Зашла и познакомилась. Но «супруга» ей не понравилась: стриженая, желтая, и все папироски одну за другою палит наотмашь, сидя с поджатой под себя ногою. А главное, держала она себя с гостьей больно уж натянуто, точно бы настороже, недоброжелательно как-то оглядывая искоса ее прическу и безукоризненно сшитое, ловко сидящее на ней платье, и глядела на нее все время с таким подозрительным выражением, которое чуть не говорило: и на кой черт тебя принесла сюда нелегкая? Чего тебе от нас надо?

Невольно чувствуя это и желая оправдать перед нею свой визит, Тамара заговорила с батюшкой, что ученики ее нуждаются в преподавании им закона Божия и что поэтому она нарочно приехала, между прочим, и затем, чтоб условиться с ним, по каким дням и в какие часы предполагает он посещать ее школу. Но за мужа своего ответила ей супруга, а сам батюшка только улыбался, потирая себе руки с каким-то не то смущенным, не то извиняющимся видом, да переминался с ноги на ногу, все время не присев даже ни разу. ­Очевидно, в этом доме царицей была сама «матушка», и грозною притом царицей.

— Школу? — как-то нараспев и подфыркивая переспросила она. — Да позвольте, с чего же это станет он убиваться, когда земство всего по тридцати копеек за годовой час предлагает! Было б из-за чего время и труд свой тратить!

Опешенная таким ответом, Тамара даже смешалась на минуту и скромно пояснила, что сочла себя вправе спросить об этом на основании того, что батюшка числится в Пропойской школе преподавателем закона Божия.

— Ну да, еще бы! Не было ему печали за семь верст ездить киселя хлебать! Так я и позволила!.. Пускай платят, ну, хоть по шестидесяти копеек за час, тогда будем ездить, а так — благодарю покорно.

— Да, но кто ж тогда будет учить их слову Божию?

— Кто хочет, нам-то что!.. Желают учиться, пускай и платят за это, пусть от себя доплачивают половину.

Тамара заметила, что это очень затруднительно, так как крестьяне пропойские очень бедны, обременены недоимками, разорены разными земскими предприятиями, и платить им решительно не из чего.

— А в кабак ходить есть на что?

— Да, но вот потому-то именно и надо бы, мне кажется, подумать об их нравственном и религиозном просвещении, ведь это же прямая обязанность их пастырей.

М.М.Яровой «Спор о вере», 1894

— Пастырей? — полупрезрительно подфырнула «матушка». — Полноте, пожалуйста! Неужели в наше время можно серьезно говорить о таких глупостях, да еще аргументировать ими?! Какие же мы пастыри?.. Позвольте вас спросить, разве правительство дозволяет «пастырям» свободное слово с кафедры? Разве у нас можно объяснять социально-демократическое значение личности Христа и его пропаганды, так, как понимает их современная наука, в лице Страуса, Ренана3 и прочих авторитетов?.. Пастыри!.. Чиновники по духовным требам, — с этим, если угодно, я согласна. А пастырство, апостольство, миссионерство по указке самодержавия, — извините, я нахожу, что у людей мыслящих вся эта метафизика давно уже отжила и сдана в архив. Почитайте-ка Бокля, Писарева, Ткачева, Зайцева, и вы увидите, что русский народ гораздо умнее и практичнее, чем думают, и он уже настолько понимает, что не делает никакого различия между «пастырем» и становым, например.

Тамара подняла на нее большие удивленные глаза.

— Да, разумеется, — продолжала завзятая попадья. — Становой функционирует в сфере своих обязанностей так же, как мой муж функционирует в сфере своих («функционирует»— эко словечко какое! — с невольною улыбкой про себя подумалось Тамаре). Вся разница между ними разве в том, что функции господина станового оплачены правительством гораздо лучше, чем функция моего мужа, — вот и только!

После этого Тамара увидела, что делать ей тут нечего и потому поспешила сократить свой первый визит, о котором решила себе, что он же будет и последним.

Видит она, однако, что дети ни о заповедях, ни о литургии, ни о священной истории понятия не имеют, даже необходимых молитв, по большей части, не знают, или же путают их и коверкают слова до невозможности. А между тем, от родителей и здесь, как в Горелове, приходится ей то и дело выслушивать сетования на это и желания, чтобы детей учили первее всего закону Божию, а не побаскам, и чтобы на дом уроки чтения задавались им более из книг церковно-славянских, чем какие-нибудь «пустые сказки», под именем которых крестьяне разумеют все вообще статьи не духовного ­содержания в учебниках. В то же время и некоторые из мальчиков заявляют ей, что им отцы не велят учить дома стихов и басен, а заставляют учить псалтырь, и что если они и выучивают светские стихи, то это втайне от родителей. И сами родители, наконец, выражают ей свой ропот: что ж это за учение, если детей даже молитвам не учат! Им-де такого учения, как у вас в школе, не надо; лучше-де совсем не посылать ребят в школу, чем так-то!

Что тут ей делать? Ведь они правы, эти крестьянские отцы и матери. Неужели же оставлять и дальше их несчастных детей расти вне понятия о законе Божием, не научить их молитвам и заповедям? — подумала она, да и решила себе по голосу собственной совести, что так нельзя, что если некому преподавать им закон Божий, так она сама будет учить ему — и, благословясь,4 приступила к делу. Дело пошло было на лад, и родители, и дети были довольны; но тут приезжает вдруг ревизовать свои кабаки Агрономский и, как земский член училищного совета, счел себя обязанным обревизовать заодно и школу. Явился он совершенно неожиданно и, к удивлению Тамары, такою лисою патрикеевной, таким приветливым и мягким, как бывало в первое время в Горелове, словно бы между ним и ею никогда не существовало никаких неприятностей. Он осведомился даже, хорошо ли она устроилась на новом месте и каково ей тут живется, не нужно ли чего, — скажите, мол, откровенно, я от души готов, чем могу, посодействовать. Но Тамара, зная уже по опыту, каково может быть «содействие» г-на ­Агрономского, холодно и кратко поблагодарила его, прибавив, что ей ничего не нужно.

— Будто уж так всем довольны?! — удивленно спросил он с лисьей улыбочкой.

— Я ни на что и никому не жаловалась, — безразлично проговорила девушка.

— Да, но все же… Впрочем, как знаете! — саркастически извиняющимся образом пожал он плечами с легким полупоклоном. — Я, со своей стороны, счел только долгом спросить и… готов был служить; но… конечно… если не желаете, — это уж ваше дело… Как угодно-с.

— Благодарю вас покорно, — еще раз повторила она тем же холодным тоном.

— Ну-с, а чем же теперь изволите вы заниматься с детками? Могу я послушать? — спросил он с отменно галантным видом: дескать, сам — я не смею, но если позволите, — и получил в ответ, что занимаются они законом Божиим.

— Очень хорошо-с. А кто же преподает им закон Божий?

— Я сама, — ответила Тамара.

— Вы сами? — удивился он. — То есть, как же это?

— По краткому катехизису и по руководству протоиерея Соколова.

— Нет, я не про то, — пояснил он свою мысль, — я спрашиваю, почему именно вы сами?

— Потому что некому больше.

— Да, но с чьего же это разрешения?

— Ни с чьего, надо же кому-нибудь учить.

— Хм!.. Конечно, но… мне кажется, это вы тово-с… не совсем осторожно, без разрешения нельзя, разве вам не известно?

— Да, но если нет законоучителя?..

— А, это уже не наше дело входить в обсуждение высших распоряжений. Впрочем, лично я ничего не имею против, пожалуйста, не думайте, — поспешил он оговориться, как бы умывая руки, — мое дело сторона, я только так… полюбопытствовал, не больше.

«Ну, наверное надо ждать теперь какой-нибудь новой каверзы»— подумала себе Тамара по отъезде Агрономского. И действительно, прошло не более десяти-двенадцати дней, как от Охрименки пришел к ней формальный запрос, на бланке и за надлежащим №,— на каком-де основании и с чьего разрешения она позволяет себе вторгаться в сферу преподавания таких предметов, которые по существующему положению учительницам сельских школ не предоставлены? Поставляя это строго на вид г-же учительнице Пропойской школы, инспектор в той же своей бумаге внушительно предлагал ей «воздержаться на будущее время как от чтения ученикам, так и от объяснения им предметов, превышающих степень ее компетенции, тем более, что преподавание таковых законов предоставляют исключительно лишь священно- и церковнослужителям».

«Вот и каверза»! — с горькой усмешкой подумала Тамара. «Значит, не смей больше учить! — пускай несчастные дети растут, как зверята, без понятия о Боге, без религиозного воспитания… Не смей даже читать им священную историю!.. Дело»!

— О чем бумага-то? — спросил ее сельский староста, передав пакет, присланный через волостное правление.

— Чтоб не учить больше закону Божию, — ответила ему девушка.

— Ну?! — недоверчиво воскликнул он. — Шутишь, подичай! Как не учить? Почему так?

— А так. Не приказано, и все тут.

— Кто не приказывает?

— Инспектор.

— Врёшь?

— Не веришь, — читай сам.

И она передала старосте бумагу. Тот недоверчиво повертел ее в руках и, отдалив против света на достаточное расстояние от глаз, стал, наморщась, разбирать про себя ее строки.

— Не явственно! — проговорил он, наконец, тряхнув головой и очевидно не поняв канцелярского смысла мудреных слов. — Про закон чево-то говорятся, точно что, а что — Бог яво ведает, — не разберешь!

— А то и говорится, — объяснила ему Тамара, — что сельские учительницы, по закону, не имеют права учить ребят закону Божию.
Староста с недоверием уставился на нее удивленными глазами.

— Да нешто есть такой закон?

— Значит, есть, когда в бумаге пишут.

— Чудно… Яй-Богу, чудно!.. Попа убрали, церковь заколотили, закону не учи, — да что ж это, в сам-деле, на смех, что ли?!

Тамара только плечами пожала, — не знаю, мол.

— Да не-ет, слышь, это что-нибудь не так… а?.. Ты мне толком скажи-ка?

— Так, по крайней мере, инспектор объясняет, — заметила она. — Ну, и требует, — что ж тут поделаешь!

— Ишпехтырь?.. По закону?.. Н-да-а! — в сомнительном раздумьи опять мотнул он головою. — Это выходит по пословице по нашей, по мужицкой, значит: закон, что дышло; куда повернул, туда и вышло.

— Видно, что так, — согласилась с ним Тамара, которой при этом пришло на мысль, что и в самом деле, для таких господ, как Охрименко с Агрономским, закон всегда что дышло, которое они умеют, когда им нужно, поворачивать в свою сторону. Но, как бы то ни было, а преподавание закона Божия пришось ей прекратить, сколько ни роптали на это крестьяне. Нравственной поддержки, какая прежде являлась ей в лице отца Макария, здесь у нее не было, а восьмируб­левое жалованье служило единственным источником для существования. Лишиться места, — и что же тогда?.. Куда?


1 Саврас — в переносном значении молодой мужчина, склонный к кутежам, бесшабашному разгулу (преим. о купеческих сынках). [Прим.ред.]

2 Втуне — напрасно, без толку [Прим.ред.]

3 Давид Штраус, Эрнест Ренан — философы, критики христианства. Каждый из них написал свою «Жизнь Иисуса», где они ставят под сомнение факты, приведенные в «Новом завете» [Прим.ред.]

4 Благословиться — перекреститься, помолиться перед началом какого‑либо дела. [Прим.ред.]


Предыдущая страница * Содержание * Следующая страница