Под вечер сырого октябрьского дня, по скверной, раскисшей от дождей дороге добралась наконец Тамара на земско-почтовой паре до села Горелово, составлявшего цель ее путешествия. Село большое, длинное; избы стоят в два порядка, вытянувшись вдоль одной широкой улицы; позади дворов идут огороды, амбары, сарайчики и овины. Большинство изб в старом великорусском стиле, с резными подзорами и надоконниками, но есть уже несколько домиков и в новом «городском» вкусе: иные с мезонинами, другие даже в два этажа. Видно по всему, что было когда-то село зажиточное, но теперь в упадке. За исключением этих «городских» домиков, большая часть изб стоит покосившись, осунувшись от ветхости, с обломившимися коньками и гребнями, с выкрошившимся узорочьем на поломанных подзорах и балкончиках. Иные избы даже подперты с боков бревнами, чтоб окончательно не завалились; на других давно прогнившие тесовые крыши забраны соломой, а то и сплошь перекрыты под соломенную кровлю; третьи уныло глядят на улицу своими наглухо заколоченными окнами, точно бы выморочные, — печальное свидетельство того, что хозяева их в отходе всей семьей, или пошли на переселение, искать себе по дальним окраинам России иных мест и угодий, где в берегах кисельных текут реки молочные. Понурые, тощие коровы, слабосильные шершавые лошаденки виднеются кое-где по дворам и задворкам; босые крестьянские ребятишки в одних рубашонках, со спущенными от холода рукавами бродят около заваленок перед избами. Все эти признаки видимо говорят о бедности и захудалости, а земский ямщик, между тем, уверяет Тамару: «Как можно! Село самое богатеющее»!
— Да почему ж ты так думаешь?
— Еще бы!.. Сама разочти! Три лавки — одна суровская, да две мелочных, — два кабака, одна портерная, трактир при том же!.. Кабы бедные были мужики-то, нешто б они вытянули столько заведеньев!.. Нет, это что говорить! По нонешним временам, село богатое… Каждую неделю по воскресеньям тopr бывает… Надо же с чего пить-то…
По распоряжению Бабьегонского училищного совета Тамаpе было назначено место сельской учительницы в этом самом селе Горелове. Проколесив добрую половину улицы, ямщик подвез ее к чистенькому, крытому тесом домику из числа «фасонистых», «городских», где виднелись даже кисейные занавески в окнах. На белой доске, прибитой над крылечком этого домика, Тамара прочла черную надпись: «Волостной Старшина». Выкарабкавшись из высокой телеги, она вошла в незапертые сенцы и толкнулась в одну из боковых дверей, которая подалась под ее нажимом, — и девушка очутилась за порогом просторной комнаты, оклеенной разными остатками дешевеньких «шпалерок» и меблированной не по-деревенскому. Старинный диван с высокою выгнутою спинкой из красного дерева, такие же кресла и стулья с тонкою резьбою, массивный овальный стол, покрытый синею камчатною салфеткой с узорами, буфетный шкаф со стеклянными верхними створками, наполненный разною расписанною фаянсовою посудой и чайными чашками, — вся эта обстановка, несвойственная крестьянскому быту, видимо попала сюда задешево, «по случаю», из какого-нибудь помещичьего гнезда. В этом предположении убеждали Тамару и потемневшая от времени картина на какой-то мифологический сюжет, висевшая на стене в старинной золоченой раме, и пустая клетка из-под попугая в углу на столике. Передний угол был занят полкою с образами, под которой пестрели приклеенные к стене портреты императорской фамилии и разные рыночные фотографии, повсюду заменившие собою ныне лубочные картинки доброго старого времени. В простенке между двумя окнами стоял большой письменный стол, на котором лежали новые хомуты, наполнявшие комнату запахом юфти и ворвани, а под хомутами — какие-то деловые бумаги и счетные книги. Над столом висели в том же простенке костяшковые счеты, линейка и настенный календарь из «приложений» к «Ниве». Часы с пунцовым розаном на деревянном циферблате скучно отбивали размахами маятника секунду за секундой.
Осмотревшись в этой комнате и видя, что в ней никого нет, Тамара нарочно откашлялась погромче, чтобы подать какой-нибудь живой душе знак о своем присутствии.
— Кто там? — окликнул ее из смежной комнаты не совсем-то довольный мужской голос, как бы спросонья.
— Учительница новая, — отозвалась девушка. — Господин старшина дома?
За перегородчатой стеною послышался треск деревянной кровати под встававшим с нее человеком и заскрипели половицы под чьими-то грузно-мягкими шагами, а затем, кряхтя и зевая, в дверях показалась дородная, коренастая фигура заспанного мужика, из так называемых «белотелых», лет пятидесяти, в резиновых калошах на босу ногу и в ситцевой рубахе навыпуск с низко пущенной по чреву опоясочкой.
— Вы это что ж без доклада? Так нельзя! — внушительно, почти тоном выговора обратился он к Тамаре.
Несколько опешенная таким приемом девушка объяснила, что если она вошла прямо сюда, то это по незнанию, так как никого не встретила в сенях, к кому могла бы обратиться с вопросом, и что, приехав лишь сию минуту в село, она не могла еще ознакомиться со здешними порядками настолько, чтобы знать, что можно и чего нельзя.
— То-то, что нельзя!.. Это совсем не порядок. Тут мало ли каких государственных делов у меня, — пояснил старшина, кивнув головою на письменный стол, — и ежели, скажем так, каждый будет без доклада лезть прямо в зал, так это совсем не модель. Вам что же надо? — спросил он в заключение своей речи уже более мягким образом.
Тамара объяснила, что когда ее отправляли сюда из Бабьегонской земской управы, так там ей было сказано господином де Казатис, чтобы по прибытии на место она обратилась к волостному старшине, который-де укажет ей квартиру и все, что требуется по ее должности.
— Это точно что, — согласился старшина, — бумагу из управы насчет вас мы получили еще вчера, и распоряжение сделано. Однако, поэтому рекомендую вам — к старосте, он уж там укажет.
И затем прибавил он тоном снисходительного внушения:
— Вам, барышня, спервоначалу к старосте-то и следовало бы явиться, — по инстанции, значит, а уж потом ко мне представиться. Ну, да все равно! — махнул он рукою.
«Ого, да это совсем по-чиновничьи, строгости какие! — подумалось Тамаре. — Точно бы и в самом деле начальство!» Однако она ничего не сказала ему на это последнее замечание и с молчаливо сухим поклоном повернулась к выходной двери.
— Ты чего, дурья голова, барышню припер сюда? — накинулся волостной старшина выговором на ямщика, выйдя вслед на Тамарою на крылечко. — Порядков не знаешь?.. А?.. Сколь много должон я учить вашего брата, вахлака сиволапого, и все ни к чему! — Народец тоже… Андельскаго терпения, и того с вами не хватит!.. Веди к Фадей Саврасову, болван, скажи, старшина, мол, приказали учительницу препроводить по назначению.
Опять взобралась Тамара на облепленную снаружи густою грязью телегу и снова тяжело заколесила вдоль села по колдобинам развороченной мостовой, мимо трех лавок, двух кабаков и портерной с трактирным «заведением», взапуски сопровождаемая хриплым лаем презлющих кудластых собак, выползавших из-под каждой подворотни навстречу громыхающей телеге. Старосту Фадея Саврасова застала она дома, в избе, за самоваром в самый приятный для него момент, когда, рассевшись в красном углу рядом со своею бабой, он только что приготовился было схлёбывать горячий дымящийся паром чай с ловко установленного на всей пятерне блюдца. Поэтому Фадей Саврасов вовсе не чувствовал себя в расположении прерывать ради посторонней посетительницы свое приятное занятие.
— Это не ко мне, это вам к сотскому надо. — Он уж там знает. Он и препроводит куда следувает. — К сотскому отправляйтесь, — предложил он Тамаре, которой становилось уже несколько досадно, что все от нее точно бы отпихиваются и никто ничего не хочет объяснить толком, а заставляют ее только попусту колесить по глубокой грязи вдоль села то в ту, то в другую сторону.
Но нечего делать, опять взбирается она на свою телегу, и везет ее ямщик, с неудовольствием ворча себе под нос, к сотскому. Тот, слава Богу, вышел к ней сам на оклик ямщика, постучавшего в окно кнутиком, и принялся неторопливо и раздумчиво расспрашивать сначала у него, а потом у нее, — как, что, зачем и почему, и наконец, выслушав до конца и взяв себе в толк все сказанное, почесался в видимом затруднении — как тут быть, староста-де ничего ему на этот счет не приказывал.
— Ну, да все едино!.. Васютка! — кликнул он своего мальчонку, — садись на облучок, проводи барышню к училищу… Скажи там сторожу Ефимычу, учительницу-де новую прислали… так пущай он там, как знает… Это евойно дело… Вы уж там к нему, барышня, он вам все покажет. Ефимыч, значит, он знает.
Поехали с Васюткой на облучке к училищу. На селе, между тем, заметили кое-где, что какая-то новая барышня все колесит из конца в конец, и это последнее обстоятельство вызвало в обывателях некоторое любопытство, — кто, мол, такая могла б это быть и чего ей тут надо? Одни из любопытных провожали ее глазами из окошек, другие выходили с той же целью даже на улицу и удивленно глядели ей вслед, но все это с какою-то тупою и совершенно равнодушною апатией.
Сторожа Ефимыча не оказалось дома, все наружные двери заперты.
— Надо быть, в трактире, — догадался Васютка и побежал его разыскивать.
Усталая, голодная и вся разбитая от долгой тряской дороги, Тамара присела пока на крылечке, куда ямщик сложил все ее пожитки, и осталась одна после того, как тот, получив с нее на водку, направился на своей тощей паре к тому же трактирному «заведению».
Гореловская школа — одноэтажное бревенчатое здание под тесовою кровлей — одиноко и как-то недомовито торчала особняком на пустой и голой площадке против церковной ограды. За этой оградой белелась старинная каменная церковь с высокою колокольней, а вокруг нее виднелось под березами несколько намогильных плит и два-три памятника. С противоположной стороны ограды из-за ее решетчатого частокола и выбеленных кирпичных столбиков выглядывал на школу своим мезонинчиком скромный старенький домик, сопровождаемый крышами хозяйственных надворных построек и небольшим садом. Тамара сообразила, что там, должно быть, живет здешний священник.
Вечерело. Стая галок, оседая на ночлег, с непрерывным, сливающимся криком кружила над церковными крестами и оголенными вершинами садовых деревьев, в ветвях которых чернели вороньи гнезда. Небо сплошь было затянуто серыми тучами, скрывавшими за своею холодною, непроницаемою мглою все краски заката, и оттого наступавшие бесцветные сумерки казались еще серее и скучнее. В окрестности, куда ни глянь, — все одна и та же плоская, однообразная равнина, изрезанная по всем направлениям полосами распаханных полей, и эта тишь да гладь полевая как будто полна какого-то дремотного недомогания и мертвого спокойствия. Было что-то невыразимо тоскливое в бедном пейзаже, окружавшем село Горелово, что в особенности живо чувствовалось Тамаре, привыкшей на юго-западе России совсем к другой природе, к другим, более разнообразным и ярким краскам.
Васютка давно уже запропал куда-то в поисках Ефимыча, а вокруг ни души, ни голоса человеческого, — и Тамара в долгом и тщетном ожидании возвращения мальчика или сторожа среди всей этой монотонной и неприветливой картины невольно поддалась в душе тоскливому чувству одиночества и скуки.
Так вот где предстоит ей жить и работать!.. Что-то ожидает ее на новом поприще, среди совершенно чуждых и неизвестных ей людей? Как-то они к ней отнесутся? Освоятся ли с нею, полюбят ли ее, или же останутся для нее совсем посторонними, равнодушными к ее печалям и радостям, к ее заботам и стремлениям на пользу их же ребятишек?.. Да и как-то еще сама она примется за дело, знакомое ей до сих пор только в общих своих чертах, да и то лишь теоретически? Не слишком ли самонадеянно было с ее стороны взяться с легким сердцем за такое серьезное и нравственно ответственное дело? Справится ли она с ним, будут ли понимать ее, а главное, сама-то она верно ли поймет сразу, что именно здесь надо?.. Как бы не стать не на ту дорогу, на какую нужно, не взять фальшивую ноту, которою сразу можно испортить все дело? — А какая именно должна быть эта дорога и эта верная нота, — для нее самой еще было не вполне ясно, и ей казалось, что если она и угадывает их, то это скорее чувством, чем отчетливо поставленным «на научных основах» сознанием.
Первые минуты пребывания в этом совершенно новом для нее месте несколько разочаровали Тамару. Едучи сюда, она представляла себе это село совсем не таким, каким оно казалось в действительности, и почему-то ожидала совсем иного, более приветливого и теплого к себе отношения со стороны его обывателей; ей казалось, что здесь будет ей гораздо веселей, что приезду ее обрадуются, что встретят ее добрые, радушные люди, обласкают, обогреют, приютят ее, — и вдруг, вместо всего этого, полное равнодушие, полное безучастие, как словно бы никому до нее и дела нет никакого! А вдобавок ко всему, со стороны этого толстого старшины даже начальнический выговор какой-то получила здорово-живешь, по первому же шагу!.. Неужели и впредь пойдет все так же?!
Среди этих печальных размышлений Тамара и не заметила, что к ней со стороны священнического дома приближается какая-то серенькая, несколько сгорбленная фигурка, и только тогда очнулась от своего сосредоточенного раздумья, когда услышала вблизи себя слова:
— Здравствуйте, сударыня!
С удивлением подняв глаза, она увидела пред собою старенького священника, в ватном демикотоновом подряснике, с реденькою бородкой и с заплетенною седою косицей на затылке. Старичок ласково приветствовал ее, приподняв свою широкополую, порыжелую от времени шляпу.
— Верно, новая учительница наша? — спросил он, глядя на нее своими обветренными слезящимися глазками, в которых тихо светилась добрая улыбка, и получив от Тамары утвердительный ответ, — я так и думал! так и думал! — продолжал он, закивав на нее сивенькою бородкой. — Вижу, подъехала к школе молодая особа, — кому бы, думаю, быть, как не учительнице? Наверное учительница! — Ан оно так и есть!.. Очень ради, очень ради вам, сударыня!..
— А вы, батюшка, верно, священник здешний? — спросила в свой черед Тамара.
— Бывший, сударыня, бывший… Сорок пять лет на приходе сидел… ну, а ныне на покое живу… отпущен. Вот, от третьего Спаса четвертый год пошел, как на покое. Владыко тогда в Бабьегонске был, — объездом по епархии, значит, — ну и меня к себе вытребовал. «Пора бы, говорит, тебе, отец Макарий, и на покой, стар уж ты стал и немощен, послужил, будет с тебя! Надо бы молодому место уступить». — Что ж, говорю, владыко, оно и точно, человек я вдовый, одна дщерь у меня, девица на зрелом уж возрасте, и кабы ей жених подходящий по нашей линии, по священству, значит, я готов ему с вашего архипастырскаго благословения приход уступить. — «Ладно, говорит, ступай с миром, я пришлю жениха». И точно: месяца не прошло, как прислал, не оставил в забвении. Ну, порешили мы тогда свадьбу, и вот, таким-то родом, я и живу теперь при зяте… Он уж теперь священствует, а я так только, в доброхотную помощь ему, вроде как викарный,1 скажем. Вот, и в школе заместо его закон Божий преподаю ребяткам, — совместно, значит, с вами подвизаться будем, учительствовать…
Словоохотливый старичок сразу понравился Тамаре своим неподдельным добродушием. — «Слава Тебе, Господи, хоть одна живая душа, кажись, будет!»— подумалось ей в эту минуту.
— Да что ж вы сидите-то, сударыня, тут, на дворе? — спохватился он наконец. — В комнату бы пожаловали… Э, да никак и дверь на замке?.. Ну, так и есть!.. Ай-ай, как же это так?.. Пойдемте хоть к нам пока, — предложил он, — обогреетесь, по крайности.
Тамара поблагодарила, объяснив, что рада бы душевно, да не может отойти от вещей, которых не на кого покинуть, — сторож запропастился куда-то.
— Ну, вот! Ах, уж этот Ефимыч! — досадливо закачал головой священник, — беда с ним!.. И ведь хороший человек, сударыня, совсем хороший… Одно горе: выпивать любит. А кабы не это, работник-то какой золотой, я вам доложу, — на все руки!.. Он у нас и сапожник, он и башмачник, и столяр, и маляр, на всякую поделку домашнюю первый человек, одно слово!.. Ну, только чуть зашиб копейку, сейчас в трактир, и непременно это чтобы в компании…
— Семейный? — спросила Тамара, заинтересованная в этом более со стороны возможности найти в его семье кого- нибудь для своей домашней услуги.
— Нет, куда ему! — безнадежно махнул старичок рукою, — бобыль, старый солдат в отставке, жить негде, — ну, и пристроили сторожем при школе, так, Христа ради… Из-за одного лишь теплого угла живет. У нас-то, сударыня, — начал священник, помолчав немного, — вот, хоть школьное здание приличное есть, и то благодарение Господу, — хорошее здание, что и говорить! — при старых помещиках строено, лет двадцать, а то и поболе, назад. Все же некоторое удобство вам будет, потому как тут и комната особливая для учителя полагается, и сторож для услуги есть. А вот, как в других-то селениях, я вам доложу, так и не приведи Бог, сколь плохо! Школы-то земские помещаются больше все по наемным летним избам, — теснота, холод, сырость, воздух спертый, да как еще на зиму печурку железную приладят, совсем смерть! — Учительницы всю зиму так и не вылезают ни днем, ни ночью из овчинного тулупа… Многие все здоровье потеряли на этом.
— И где же они помещаются? — участливо спросила девушка. — Неужели в этих самых школах?
— Нет, куды там в школах! В школах негде, — и без того теснота, а так, больше все по крестьянским светелкам, либо на задворках, в банях ютятся, за угол платят хозяевам… Один учитель, так тот целую зиму в амбаре выжил. А у нас еще что! У нас, слава Богу, жить можно! Да и лавки есть на селе, — того-сего купишь под рукою, а в другой-то деревне — не угодно ли верст за пятнадцать на своих на двоих за четверкой чаю бежать! Шутка-ль!..
Наконец, Васютка разыскал и привел старика Ефимыча, немножко под хмельком и потому не совсем довольного, что его оторвали от приятной компании в трактире. Впрочем, увидев новую учительницу вместе с отцом Макарием, он перестал ворчать, сейчас подбодрился и браво, «по-николаевски», выпалил им свое «здравия желаю».
Старый «батюшка» начал было слегка журить его, что как же-де можно так бросать без призора школу и пропадать невесть где столько времени, — хоть бы ключ оставлял ему, что ли, когда уходит! Но тот только головой мотнул ему на это, как лошадь в хомуте, — не замай, мол! — и повернулся к девушке.
— С приездом честь имею проздравить!.. Вы наши наставники, мы ваши слуги, это я, значит, должон понимать… И со всем моим почтением… А батюшка это напрасно… потому я святым духом знать не мог и к месту тоже человек не пришитый. Верно! А ежели виноват, — виноват, одно слово!.. Прошу любить да жаловать… Уж извините, смерзлись, чай, без мёня-то? Ну, да ведь не ждали вас сегодня, потому как…
— Отворите, пожалуйста, — перебила его Тамара, предвидя, что если не напомнить ему об этом, так болтовне его и конца не будет.
— В секунт! — подхватил сторож, встрепенувшись по-военному. — Будьте покойны, сейчас отворим, и чемодашки ваши перенесем, и все что угодно, — в один секунт!.. Это мы живо… А вы, барышня, никак, из жидов будете? — с добродушным и наивным удивлением спросил он вдруг, вглядываясь в черты лица Тамары.
Та несколько смутилась от этого, совершенно уже неожиданного и не совсем приятного ей вопроса; но не решаясь ответить ни «да», ни «нет», с принужденной улыбкой спросила его в свой черед, почему он так думает?
— А с лица быдто похоже показалось мне, я и подумал себе… Мы тоже, вишь ты, в Польше в этой самой долго стояли, в Аршаве, значит, — пояснил он, — так там уж чего-чего, а жидов — хоть пруд пруди! И так нам эти самые жиды примелькались, что вот и в Рассее теперь кажиннаго, в какой он одеже ни будь, сейчас по лицу признаю… Верно!
— Ну, отворяй-ка, отворяй, брат, поскорее, нечем пустяки болтать-то! — внушительно понудил его батюшка. — Барышня, вишь, и то зазябла вся, а ты зря только мелевом мелешь!
— Зазябла? — предупредительно спохватился сторож. — Это ничего… Это мы мигом печку затопим! Вот только дровец-то где раздобыть, не знаю. К нам-то мужички еще не собрались доставить из лесу. Просил онамедни старосту, обещался распорядиться, ну, а только еще не привозили… Да ничего, как-нибудь и так согреемся!.. Пожалуйте! — обратился Ефимыч к Тамаре, отворив ей наконец дверь. — Сюда- сюда, налево, — тут вот и будет эта самая ваша фатёра, а направо — там классная.
Через темные сени вошла Тамара в небольшую прихожую или кухню, с широкою русскою печью, откуда одностворчатая низковатая дверь вела в следующую комнату о двух окнах.
— Вот здесь, значит, я, а тут, значит, вы, — пояснил Ефимыч, указывая ей в дверях на оба смежные помещения.
Такое непосредственное соседство со сторожем, не всегда к тому же трезвым, показалось девушке не совсем удобным; но, очевидно, делать было нечего, приходилось мириться с тем, что есть, и тем более, если это помещение, по словам священника, считается еще сравнительно с другими чуть не роскошным. Учительская «фатера», однако, произвела на нее не очень-то приятное впечатление: тускло, голо, да и холодно, как в погребе; на стенах местами облупилась штукатурка, на окнах и по углам протянулась пыльная старая паутина, в воздухе отдает какою-то затхлостью нежилой каморы, которая давным-давно уже не проветривалась и не подметалась. Ни мебели, ни вообще из предметов домашней обстановки не было ровно ничего. Выхода особого тоже не оказалось, — приходится, значит, ходить через помещение сторожа.
— На чем же я спать тут буду? — спросила Тамара, оглядывая вокруг всю комнату, с недоумевающим и несколько брезгливым выражением.
— А вот! — показал ей сторож, похлопывая ладонью по кирпичной и когда-то даже выбеленной лежанке;— коли-ежели истопить печку, тут пречудесно! И снизу припекает, и от стены дух идет, — первый сорт!.. Я то сам тоже на печи сплю, — лучше не надо!
Но у Тамары имелась при себе только одна подушка; тюфяка не было, да и при школе, говорит Ефимыч, такового не полагается.
— Это ничего! — утешал он девушку, — можно сенца либо соломки раздобыть, — это мы подстелем! И ежели что насчет стола или скамейки, так это тоже можно из классной захватить пока, — столу ничего с того не сделается. Это мы все можем и всем распорядимся.
Вещи Тамары были перенесены с крыльца в ее комнату, после чего отец Макарий счел своевременным откланяться ей, сказав на прощание, что не смеет долее стеснять ее собою, так как она, конечно, устала с дороги и наверное желает отдохнуть, а в случае если нужно будет самовар, или другое что, так уж пожалуйста присылайте Ефимыча к нам, дочка отпустит все, что понадобится.
Старичок удалился, а за ним вприпрыжку побежал домой и Васютка, получив от Тамары за свои хлопоты целый пятак на гостинцы. Вслед за тем ушел и Ефимыч добывать для нее где-нибудь охапку дров или хвороста, да соломы на подстилку, а кстати купить для нее же в лавке сальную свечку.
В ожидании его возвращения Тамара, не раздеваясь, присела на лежанку и в раздумьи тупо как-то и неподвижно уставилась глазами в тусклые окна своей все более и более погружавшейся во мрак, комнаты.
На дворе, между тем, совсем уже стемнело; в оконцах изб по ту сторону площади замигали там и сям огоньки, уличные звуки дневной жизни мало-помалу затихли, — и в самой комнате установилась та мертвая тишина пустоты, при которой каждый случайный шорох, подпольный скребок мыши, или меткий треск половицы гораздо чутче улавливаются ухом, кажутся громче обыкновенного и, как-то невольно останавливая на себе внимание, заставляют настороженно к ним прислушиваться. Жуткое чувство одиночества впотьмах еще тоскливее, чем давеча на крылечке, охватило девушку; грустные мысли сами собою лезли в голову, и перспектива будущей жизни ее в этой школе стала представляться далеко не столь светлою, какою казалась ей еще сегодня утром. Полное одиночество — вот как теперь — и материальное, и нравственное; не с кем ни мыслью поделиться, ни душу отвести… Нужда, лишения, может быть, болезнь… Никакого-то близкого и чего-то своего у нее нет, — ничего, даже из числа самых необходимых вещей, — всем, значит, надо обзаводиться, а средств на это так мало… Да и когда-то еще, и где она успеет обзавестись всем, что нужно!.. To ли дело было в Украинске, в дедушкином доме, под крылышком у «бобе Сорре», которая ее так любила, так пестовала!.. Да, была там у нее когда-то своя уютная комнатка с окнами прямо в сад, под которыми росли кусты сирени; была своя любимая библиотечка, своя мягкая, пластическая постель под снежно-белым кисейным пологом… И как тепло и светло было в этой комнатке, как хорошо и беззаботно жилось в ней, и как ее все там любили!.. Кто-то теперь живет в ней, и что-то там делается?.. Вспоминают ли порою о ней, о «фейгеле-Тамаре», о «Тамаре-лебен», как звала ее, бывало, бабушка?.. Но что ж это? Неужели сожаление о прошлом? Неужели это оно незаметно закралось к ней в душу и вдруг такою щемящею болью заговорило в ее сердце?!. Господи, да что ж это с нею?! С чего это вдруг?.. Нет, нет, не надо!.. Не надо вспоминать об этом… Все это было когда-то, давно уже, и все минуло, прошло, как детский сон… Со всем этим раз навсегда уже покончено, — зачем же напрасно бередить старую рану!.. Лучше думать о чем другом, — о настоящем, о сегодняшнем… О чем-бишь она думала?.. Да, о том, что ничего-то у нее нет и что всем надо будет обзавестись. И точно: нет вот ни стола своего, ни стула, ни постели, не говоря уже о самоваре, о чашках, тарелках и прочей посуде, — а где все это достанешь в деревне, и чего все это будет стоить!.. А потом еще вот что: где и что она будет есть, и кто станет готовить ей пищу? Кто стирать белье? Неужели все тот же Ефимыч?.. Кабы вот у священника, что ли, можно было столоваться… Хорошо, если там согласятся принять ее на хлеба за плату, а если нет, тогда как? Искать по крестьянам — не возьмется ли кто из них, или же брать обед из трактира? Но последнее, вероятно, будет ей не по карману… Не надо забывать, что отныне ей предстоит жить всего лишь на пятнадцать рублей в месяц, удовлетворяя из этого скудного жалованья, как знаешь, все свои житейские нужды и потребности.
В первый раз еще такие насущные и чисто практические вопросы нужды и жизни встали пред Тамарой во всей своей наготе и неотразимости, и она невольно терялась пока пред их разрешением, сама еще не зная, как и что это будет завтра. На войне было куда лучше и легче! Там хотя и много было трудов и лишений, но зато не приходилось самой заботиться ни о куске хлеба, ни о ночлеге, ни об остальных всех нуждах, — там за них, за сестер, заботились об этом другие, уполномоченные «Красного Креста», а здесь теперь все сама обо всем подумай и сама все себе сделай, — за всякую работу другим ведь не накланяешься и не наплатишься. — ни поклонов, ни денег не хватит! Но, впрочем, что ж! Это ее не особенно еще пугает: живут же другие учительницы, да еще — вон сказывают — много хуже, чем ей здесь приходится. Чем же она лучше их? Назвался груздем, говорит пословица, полезай в кузов! — Даст Бог, проживет и она как-нибудь, пока есть молодость да силы. Энергии пока, слава Богу, не занимать-стать, да и характер, и сила воли найдутся. В этом отношении она, как видно, вышла в своего покойного отца: тому не раз уж как ведь плохо приходилось в жизни! Совсем прогорал человек, а все же духом не падал, — и каждый раз одна только собственная своя энергия спасала!.. О, да, это был настоящий боец жизни, думалось Тамаре, — боец до конца, пока смерть не сразила… И будь он жив, — как знать! — ей сдается, ей чувствуется, ей верится, что он не отнесся бы к ней, к своей Тамаре, так бессердечно и беспощадно, как другие, за то, что она поступила так, а не иначе, в силу своего глубокого внутреннего убеждения. Недаром же евреи всегда называли его вольнодумцем!.. Но дедушка? Неужели он, этот умный, добрый, сердечный дедушка не в состоянии понять и простить ее?.. Правда, она много причинила ему горя, но все же она ведь родная ему, самая близкая, единственная родная теперь на свете, — и неужели же он, в самом деле, способен искренно ненавидеть и проклинать ее?!. О, чего бы она не дала, чем бы не пожертвовала, чтобы видеть и обнять его христианином, настолько же убежденным и искренним, насколько теперь он убежденный еврей!.. Дедушка наверное полюбил бы тогда Атурина, благословил бы их, и все жили бы вместе и все были бы счастливы… Сколько добра можно бы было делать!.. Однако, что ж это? Блуждающие мысли ее опять незаметно возвращаются к прошлому, к родному гнезду, к дорогим ей лицам. — Опять она ловит себя на этом. Да что с нею сегодня делается?!. А, всему этому одна причина: ее одиночество… Да, одиночество, — это так понятно. Скорей бы что ли за дело приниматься, отдаться ему всею душой, всеми помыслами, всей, всей, как есть, уйти в него, в это дело, встряхнуться нравственно, — и всю эту блажь как рукою снимет!.. Борьба? — Что ж, будем бороться и с голодом, и с холодом, если уж судьба такая! Стало быть, для чего-нибудь это так нужно.
Но обращаясь мысленно к сегодняшней действительности, одно только находила Тамара ужасно для себя неприятным, — это то, что Ефимыч угадал в ней еврейку. Обстоятельство само по себе совершенно пустое, но неприятно оно было тем, в особенности, что подавало ей повод тревожиться за будущие отношения к ней деревенских детей, а главное, их родителей. Ах, этот Ефимыч противный!.. И нужно же было!.. Пойдут теперь «жидовка» да «жидовка»!..
И что это, в самом деле, за печать такая на их племени! Ничем ее не изгладишь!.. Уж кажется, в ее лице так мало этих резких, типично еврейских черт и особенностей, — сами евреи не раз, бывало, при ней высказывались об этом, иные даже удивлялись «такой странности», а другие сожалели, что в ней, «в отпрыске корня Давидова», на их взгляд, совсем ничего нет «нашего», и за глаза не без ехидства называли ее за это «венским продуктом», желая набросить такою кличкой сомнительную тень на самую чистоту еврейского ее происхождения. Разные жидовочки-сверстницы еще в гимназии дразнили ее из зависти этими самыми словами, что в детстве нередко до слез оскорбляло и огорчало Тамару, заставляя ее еще более сторониться от своих маленьких соплеменниц. И вот, поди ж ты! — для «своих» она — «венский продукт», а здесь — простой солдат сразу узнает в ней еврейку.
Происхождения своего стыдиться, конечно, нечего, да она и не стыдится, — она не виновата, что в ней течет семитическая кровь, — но тут досадно другое. Этот старый болтун уж наверное не утерпит, чтобы не разблаговестить по всему селу, что наша-де новая учительница «из жидов», и сделает это даже без всякого злого намерения, а так по тому же наивному добродушию, с каким он давеча задал и самый вопрос свой Тамаре. А между тем, молва с его слов пойдет все дальше да дальше, и не трудно предвидеть, что последствием ее на первых же порах явится у крестьян невольное предубеждение против учительницы и недоверие к ней, как «жидовке», которое естественным образом перейдет от родителей к детям, будущим ее ученикам и воспитанникам, а это уже совсем плохо, потому что сразу может поставить их в ненадлежащее к ней отношение. — Вот что прискорбно. Там поди еще, жди, пока-то отцы и дети разубедятся в своем предубеждении. Да и сколько нравственных усилий, сколько осторожности и такта придется приложить к делу, чтобы восстановить между собой и ими доброе доверие и хорошие, простые отношения! Да и вопрос еще, — удастся ли это вполне, несмотря на все ее старания? — Можно скорее предполагать, что кое-какой осадок предубеждения все-таки останется в душе если не у всех, то у некоторых, и глядя на нее, они будут себе думать: «хороша-то хороша, и очень тобой мы довольны, а как-никак, все же ты из жидов выходишь, — значит, не наша», и будут от нее сторониться. Этого более всего опасалась Тамара, предчувствуя, что подобное положение в состоянии будет намного отравить ее существование в русской деревне. Раньше она и не думала об этом, ей и в голову не приходили такие опасения, — и вот один простодушный вопрос старого солдата вводит ее в сомнение и нарушает все ее радужные мечты о жизни в деревне и надежды на благотворность своей скромной деятельности среди народа, который она успела так полюбить за время войны, в лице того же русского солдата, считая и самое себя так же «русской». Неужели же эта несчастная «печать жидовства» будет служить ей вечною помехою в жизни?!.
* * *
На лесенке школьного крыльца послышался, наконец, Тамаре тяжелый топот чьих-то всходящих шагов, сопровождаемый кряхтеньем человека, очевидно, тащившего на себе какую-то тяжесть, которую вслед за сим он грузно сбросил с плеч на пол в сенях; затем певуче заскрипела отворявшаяся дверь из сеней, — и на пороге раздался в потемках добродушный голос Ефимыча:
— Ну, вот и я!.. Соскучились, чай!.. Сейчас свечку заправлю, светло будет. Староста вязанку хвороста отпустил! — продолжал он докладывать многодовольным тоном, словно бы ему и самому радостно было, что хлопоты его увенчались успехом. — Эво-на, какая вязанка! Я уж постарался — благо, своя рука владыка! — чтоб и на завтра нам хватило. А вот тоже от сотского сейчас сенничек вам принесут, — у них, вишь ты, залишний нашелся, — пущай-де, говорит, барышня поспит, пока свой справит, нам ни к чему. Важно?
— Спасибо, голубчик! — от души поблагодарила его Тамара.
— То-то, «спасибо»!.. Ты спасибо-то вон кому, Богу, значит, говори, да добрым людям, а мне что! Я должность свою справляю… Вот, сожди малость, сейчас к батьке за самоваром сбегаю.
И невнятно ворча себе под нос, Ефимыч принялся шарить и копошиться над чем-то у себя на окне да на печке, после чего, спустя минутку, внес к Тамаре зажженную свечку, вставленную в горлышко пустой бутылки из-под пива.
— Ишь ты, лиминация какая! — похвалился он, высоко подняв в руке свой импровизированный подсвечник, и с основательным видом поставил его пока на окошко.
Через полчаса в комнате уже весело трещал и пощелкивал пылающий хворост в печке, и стоял между окнами крашеный «учительский» стол, на котором кипел и пыхтел поповский самовар, наполняя комнату горячим паром; и лежали тут же тюрички с чаем и сахаром, связка бубликов, холодная курица да ветчина с колбасою, припасенные Тамарой на дорогу еще в Бабьегонске, и сама Тамара сидела уже не на лежанке, где Ефимыч прилаживал ей теперь постель, а на стуле, позаимствованном все там же Ефимычем у «батюшки». Расположение духа ее приняло менее грустное направление, и сам Ефимыч повеселел еще больше, быть может, от предвкушения предстоящего ему удовольствия попарить нутро чайком и спать сегодня у себя на давно не топленной печи в более теплой температуре.
Чтобы достать себе чистую наволочку и простыни, пришлось Тамаре распаковать чемодан, и тут, разбирая в нем свое добро, она с грустной усмешкой созналась себе, что зря накупила в Петербурге перед отъездом много лишнего, бесполезного. — Ну, на что ей, например, эти лайковые и шведские перчатки о шести пуговках, если здесь, в таком холоде впору носить только вязаные варежки; на что этот красивый абажур при сальной свечке в пивной бутылке, эта изящная костяная разрезалка, хрустальная чернильница с бронзовою крышкой, баночка любимых духов, или эта пудра с лебяжьей пуховкой, — к чему все это, когда тут даже спать-то не на чем по-людски! Не лучше ли было приберечь лишнюю копейку, да купить на нее железную кровать с матрацем… А теперь жди, пока-то еще скопишь денег на такую роскошь!.. Но что же делать, — на то и промахи, чтоб была вперед наука.
Зато давно уже не пила она чаю с бубликами и мясными закусками с таким удовольствием и аппетитом, как сегодня, после целого дня, проведенного на свежем, сыром воздухе, в дороге. Назябшие, обветрившиеся щеки и уши ее разгорелись теперь, после двух стаканов чая, и пылали ярким алым румянцем. Да и сама она после этого почувствовала себя гораздо благосостоятельнее, живее, спокойнее нервами, и потому заметно повеселела и уже не с таким мрачным сомнением и недоверием смотрела на свое будущее. Даже самая комната эта показалась ей теперь более приветливой и удобной. — Ничего себе, стоит только немного почистить ее, вымыть пол да стекла, обтереть углы и стены, — и будет, пожалуй, совсем сносно, особенно, если удастся со временем кое-какую мебелишку поставить.
«Нет», — думалось ей в эти минуты, — «свет не без добрых людей. Найдутся они, без сомнения, и в Горелове. Да что ж, хоть этот отец Макарий, например, или даже этот Ефимыч, — в сущности говоря, ведь прекраснейшие люди. Да и сотский тоже, должно быть, хороший человек: и слова, вишь, не сказал, а сам еще охотно сенничек предложил, когда у него только соломы просили. Найдутся, верно, и другие хорошие, — стоит лишь пообжиться да приглядеться к ним поближе. А там, даст Бог, все хорошо пойдет, все наладится понемножку».
— Ну, барышня, спасибо, что остатки чайку старику пожертвовала, и на сахаре благодарствую, — поклонился ей солдат, прибирая со стола лишнее. — Вот, значит, я и побалуюсть малость у себя в келье, за твое здоровье. Люблю я этта чаек-то, когда угостят!.. А ты запри-ко-ся на крючок, дверь-то, — тут крючочек есть такой, — да и спи себе с Богом! — прибавил он в тон наставительного совета. — Ишь ты, лежанка-то как нагрелась, — одна сласть!
Посидев еще немного после его ухода, Тамара почувствовала, как в согревшейся комнате ее все сильней и сильней начинает разбирать охота ко сну. Постель на лежанке под чистым, свежим бельем и байковым одеялом, показалась ей и оригинальной, и даже привлекательной. На войне и не так еще спать приходилось, и ничего, спала же! — а тут и подавно спать будет.
Испытывая здоровую физическую усталость и намного уже успокоенная нравственно, она не хотела ни о чем более думать сегодня, ни загадывать о будущем и, только ложась в постель, горячо помолилась Богу, с полною верой и надеждой предавая себя Его святой воле и прося устроить о ней и о всем на благо, «яко же сам Ты, Господи, веси!»