XIX. Перелом

(Из «Дневника» Тамары)

«6-е февраля 1876 г. Слава Богу, наконец-то я опять в моем милом Украинске, под крылом своих стариков, в своей светлой, уютной комнатке, где мне всегда так хорошо живется, так легко дышится!.. Дедушка с бабушкой все такие же милые, добрые и даже как-будто нисколько не постарели за эти шестнадцать месяцев, что мы не виделись, и ничто у них в доме не переменилось, ни одна даже вещица не сдвинута со своего обычного места, все то же, все по-прежнему, точно бы я вчера только уехала.

Последние месяцы в Вене по возвращении из Италии я очень много веселилась и выезжала в свет с теткой Розой. Балы, рауты, вечера, гулянья, спектакли, опера и концерты, выставки, благотворительные базары, литературные конференции и популярные лекции — все это следовало одно за другим какою-то блестящей и шумной вереницей, каким-то радужным калейдоскопом, так что я, можно сказать, просто закружена, ослеплена, оглушена и по горло пресыщена всеми этими удовольствиями.

По разделу отцовского имущества, наконец-то, последовавшему месяц тому назад, мне досталось не пятьсот, как предполагалось в духовном завещании, а только двести тысяч, да и то неполные. Но раздел за покрытием убытков от последней биржевой неудачи был произведен под наблюдением тетки и дяди Беренштамов совершенно добросовестно, и я не имею никаких причин претендовать на мою мачеху. Расстались мы с ней и с двумя моими маленькими сестрами вполне дружески; с теткой и дядей точно так же, и звали они меня поскорее опять приезжать к ним, в их «веселую добрую Вену». Но с меня пока довольно, — хочется по-прежнему пожить с дедом и бабушкой, где каждый уголок смотрит для меня родным старым другом, точно бы рад моему возвращению. — И я сама рада. Отдохну, по крайней мере, от всего этого угара удовольствий и впечатлений, вернусь всей душой к прежней жизни, к моим старым подругам. Каковы-то они? Переменились ли?.. Что до меня, то в себе я чувствую большую перемену. Теперь уж я далеко не та, что два года назад, прямо из гимназии. Сумма впечатлений и некоторого житейского опыта, переиспытанных мною с того блаженного времени и в особенности со смерти отца, конечно, не могли не произвести на меня своего влияния, и влияния довольно резкого.

Венская жизнь, встречи и знакомства со множеством лиц, между которыми встречались и люди замечательные, очень умные, даровитые, составившие себе известность и на поприще политическом, и в мире науки, литературы и искусства, затем путешествие по Италии, где я не пропускала на своем пути ни одной местной достопримечательности, ни одного музея и галереи, в особенности в Риме и Неаполе, и наконец чтение (я за это время, несмотря на развлечения, успела и прочитать немало), и чтение не праздное, все это дало мне такую школу, которая развила меня и в умственном, и в эстетическом, и в житейском отношении, заставила вглядываться в жизнь, и в людей, и в самою себя, научила вдумываться и размышлять о таких предметах, о которых до того времени и понятия не имела, — словом, не хвалясь, я чувствую, что стала за это время гораздо зрелее, серьезнее и самостоятельнее, — настолько, что о многом могу «сметь свое суждение иметь», но суждение без того детского задора, какой иногда прорывался у меня во время оно. Одно только меня удивляет: мне скоро уже исполнится двадцать лет, а между тем сердце мое все еще никем не затронуто и спит себе преспокойным образом. Ну, хоть бы шутя влюбилась в кого, за это время, хоть немножко увлеклась бы кем! — Нет и нет… Такого человека еще не встретила, — не судьба, значит… Или я уже слишком серьезно смотрю на это чувство, или же вовсе неспособна к нему? — Но нет, последнего быть не может. Я женским инстинктом своим чую, что сила эта во мне есть и нужно только, чтобы явился наконец человек, который сумел бы пробудить ее. В этом-то вся и задача. Одно знаю только, что я не могу смотреть на любовь, как на легкую и приятную забаву, и если уж полюблю, то полюблю вся, беззаветно, а потому лучше спи спокойно пока, мое сердце, и продолжай по-прежнему любить бабушку с дедушкой!»

* * *

«…Навестила всех своих подруг и каждой нз них подарила на память по изящной венской или неаполитанской безделушке. Такие маленькие подарки, как известно, имеют свойство отлично скреплять дружеские отношения. Все меня приняли с распростертыми объятиями, очень обрадовались моему возвращению, — я и сама не менее рада встрече со старыми друзьями. Расспросам и рассказам с обеих сторон не было конца. Узнала несколько новостей и в том числе одну совсем для меня печальную, а именно: Ольга Ухова поссорилась с Сашенькой Санковской, и они больше не бывают друг у друга. Это очень грустно, тем более, что причина ссоры совсем пустячная: маленькая rivalité1 из-за кадрили. Дело в том, что граф Каржоль еще за две недели до губернаторского бала проиграл Сашеньке пари à discrétion,2 и она назначила ему в виде штрафа за проигрыш третью кадриль на этом бале, а Ольга, не зная о том, в свою очередь предложила ему в начале бала танцевать третью с собой, и он, совсем позабыв о пари, имел неосторожность пообещать ей, да спохватился уже, когда Сашенька сама напомнила ему о проигрыше. Вышла неловкость. Не зная, как поправить свой промах, Каржоль очень извинялся перед обеими и предложил решить вопрос на узелки, но ни та, ни другая не согласились и в то же время не пожелали и добровольно уступить друг дружке. По-моему, тут комичнее всего положение самого Каржоля. Он, однако, танцевал с Сашенькой, так как обещание дано было раньше ей, чем Ольге. А Ольга вместо того, чтобы обратить свой гнев на графа, по какой-то совершенно особенной логике перенесла его на Сашеньку, — что называется, с больной головы на здоровую, и с тех пор объявила себя заклятым врагом ее. Так и не видятся больше. Это очень досадно, и надо будет постараться как-нибудь их помирить, хотя это и не совсем-то легко, потому что Ольга, вообще говоря, упряма. Говорят, будто граф очень ухаживает за ней, и не без успеха, но это не мешает ему по-прежнему бывать и у Санковских.

А бедный Аполлон Пуп все еще вздыхает по Ольге и кусает усы от ревности. Говорят, он уже дважды делал ей предложение и оба раза неудачно, — но, к удивлению, это его не охладило: влюблен по-прежнему. Вот постоянство-то!.. Не по тому ли, впрочем, что Ольга, отказывая ему в руке, продолжает в то же время порой слегка кокетничать с ним в «дружбу» или, как она выражается, «быть добрым товарищем». Зачем это нужно ей держать его у себя на привязи, раз ей нравится другой, — решительно не понимаю. Это просто жадность какая-то на поклонников».

* * *

«…Нарочно была сегодня у Ольги, чтобы уговорить ее помириться с Сашенькой. Но увы! — попытка оказалась совершенно тщетной. Она и слышать о ней ничего не хочет. Уж нет ли тут какой-нибудь причины посерьезнее, чем кадриль? Не влюблена ли Ольга, в самом деле, в этого Каржоля и не ревнует ли его к Сашеньке? — Чего доброго!.. Я решилась по дружбе высказать ей эту мою догадку. Она вся вспыхнула, но тотчас же овладела собой и, смеясь, стала уверять меня, что это совершенный вздор. — «Правда, в городе — говорит — болтают что-то такое, но мало ли какие сплетни ходят по городу даже без всякой причины, и про кого только их не сочиняют!» — Но на деле, по ее словам, Каржоль будто бы занят ею столько же, сколько китайской императрицей, а она им и того менее; если же он бывает иногда у них в доме, — очень редко, впрочем, — или оказывает ей некоторое внимание в обществе, то это-де ровно еще ничего не доказывает, да и внимания-то никакого особенного с его стороны она, будто бы, не видит, — просто себе любезен человек и мил, как со всеми прочими, а с тех пор, как пошла по городу эта сплетня и дошла до него, он даже стал по отношению к ней держать себя в обществе гораздо дальше, чтобы не подавать лишнего повода к болтовне наших кумушек; вообще же она подозревает и даже знает, что эта сплетня пущена по злобе к ней не кем иным, как Сашенькой, которая сама-де влюблена по уши в Каржоля, чуть не вешается ему на шею, ревнует его к ней и ко всем на свете, и позволяет себе даже клеветать на нее, и это-де причина, почему она не желает мириться с нею. Я, как могла, вступалась за бедную Сашеньку и всячески старалась доказать ей полную несостоятельность такого недостойного подозрения, — но ведь ее не переубедишь, раз что она забрала себе что-нибудь в голову. Характер тоже, нечего сказать! — Как есть папенькин!.. Все это очень прискорбно и кончилось даже тем, что из-за Сашеньки мы с Ольгой несколько посчитались и расстались на сей раз гораздо холодней, чем встретились. Что до меня, то после этого я не пойду к ней больше, пока она сама не пожалует ко мне первая».

«…Отношения мои с Ольгой продолжают быть как-то натянутыми. Прежняя искренность и непринужденность куда-то вдруг исчезли. Встречаясь в обществе, мы, по-видимому, все так же дружны, но инстинктивно как-то ­чувствуется, что это уже что-то не то. К удивлению моему, и Маруся Горобец испытывает на себе со стороны Ольги тоже нечто похожее на охлаждение. Вообще, она замечает, что Ольга в последнее время как-то переменилась, сделалась скрытней, раздражительней и как будто стала отдаляться от нас. Что все это значит, — не понимаем. Неужели обида на нас за то, что мы ради нее не разорвали наших отношений с Сашенькой? Но почему ж бы это мы должны предпочесть Сашеньке ее?.. Вообще, странно все это как-то… Ну, да Бог с ней! Не хочет, — как хочет. Мы тоже навязываться не станем».

«…Да что это, в самом деле, за чудеса такие! К кому ни придешь, везде только и слышишь, что Каржоль да Каржоль, и такая-то он прелесть, и так-то он хорош, и так-то умен, и роль-то такую видную играет, и та-то за ним ухаживает, и эта ухаживает… Или Каржоль сказал то-то, Каржоль на это смотрит так-то… Фу, ты, Господи! Да пощадите вы с вашим Каржолем! Точно бы во всем Украинске только и свету в глазах, что Каржоль. Очевидно, он здесь лев какой-то, маг и волшебник, который владеет даром всех очаровывать собою. И замечательно, что не только молодежь, мои сверстницы, но и особы уже солидных лет, даже старушки — и те в восторге от Каржоля. Любопытно, однако, посмотреть бы поближе, что это за светило такое, этот граф Каржоль де Нотрек?..»

«…В городе распространились слухи, что я получила миллионное наследство. Это двести-то тысяч разрослись в миллион! Правда, что с прежними они составляют пятьсот, но услужливая молва постаралась эту сумму удвоить, да еще прибавляет к тому, что и после дедушки я унаследую по крайней мере столько же. Ну, и пускай их болтают, что хотят! Ни опровергать, ни подтверждать я, разумеется, не стану. Какое мне дело до этого! Да и не разуверишь. На днях было попыталась разуверить Сашеньку, — куда тебе! — «Ни, ни, ни, — говорит — не скромничай, не поверю, мы уж это знаем от людей самых достоверных!» — Так-то вот легко создается иногда слава миллионерства».

«…Наконец-то я встретилась и познакомилась с этим фениксом Украинским, с графом Каржолем. Встретились мы с ним вчера вечером у Санковских. У них запросто и почти невзначай собралось несколько человек и в том числе он. Он почему-то пожелал быть мне представленным, и m-me Санковская это желание его исполнила. Он был очень внимателен ко мне и с интересом расспрашивал про мои венские и итальянские впечатления, да и сам много ­рассказывал о своих заграничных путешествиях (он тоже бывал в тех местах, что и я) и рассказывал очень мило, забавно и порой весьма остроумно, так что впечатление о нем на первый раз сложилось у меня очень симпатичное. Между прочим, желая ­проверить, насколько основательны Ольгины рассказы и подозрения насчет Сашеньки, я весь вечер старалась исподволь подмечать за ней и за графом и пришла к полному убеждению, что это все совершеннейший вздор и что здесь ни с той, ни с другой стороны нет решительно ничего, кроме самого обыкновенного доброго знакомства. Ни у него, ни у нее за весь вечер не проскользнуло ни одного взгляда, ни одной нотки в голосе, которые давали бы право заподозрить между ними какое-либо особенное чувство, так что со стороны Ольги — я вижу теперь ясно — это чистая клевета, а может быть и ревность, но ревность совсем неосновательная».

* * *

«…У меня уже было несколько встреч с графом Каржолем: то у Санковских, то у Горобец, то в клубе, — и мне кажется, что эти встречи доставляют ему удовольствие; он как будто даже ищет их, — по крайней мере, каждый раз, что мы видимся, он старается узнать у меня, когда и где располагаю я быть в ближайшем будущем, и если я говорю, что завтра или послезавтра буду там-то, он непременно туда является. Но назвать это ухаживаньем нельзя, — нет, он не ухаживает за мною, но он так мил и говорит всегда так просто, так сердечно и всегда так интересно, что невольно заставляет симпатизировать себе. В обращении своем он совершенно ровен и, конечно, строго приличен как с Сашенькой, как с Маруськой, так и со мной, и вообще со всеми. Он ни за кем не ухаживает, да и слово-то это было бы для него так пошло! Но тут есть некоторые маленькие, для постороннего глаза едва ли даже заметные, нюансы, которые позволяют мне не то чтобы догадываться, а скорее чувствовать, что быть со мной или в моем присутствии ему приятнее, чем с другими. Это подсказывает мне иногда то едва уловимое нечто, которое-сказывается у человека в глазах, в улыбке, в оттенке голоса… Женщина всегда понимает, и не столько, пожалуй, понимает, сколько чувствует, как на нее смотрит мужчина, говоря с нею или даже находясь только в ее присутствии, — чувствует, совершенно ли он к ней равнодушен, или же, напротив, ее наружность, ее разговор, самая близость ее к нему делают на него известное впечатление, возбуждают в нем что-то особенное, — словом, что женщина ему нравится. И вот это-то особенное я и чувствую порой в глазах Каржоля. (А что, если и он в моих подмечает то же?) Этот его мимолетный взгляд, может быть, неуловимый для других, но понятный только для меня, — в особенности, если случается так, что присутствующие не обращают некоторое время на нас внимания, — этот взгляд невольно заставляет меня вспыхивать. Я понимаю, что он смотрит на меня, как на женщину, и это еще первый мужчина, который смотрит и как бы имеет право смотреть на меня именно такими говорящими ­глазами. И что же? — К собственному моему удивлению, меня это нисколько не шокирует, не оскорбляет, — напротив, мне это нравится. Мне нравится, что он смотрит на меня так. Мне нравится то, что я произвожу на него такое впечатление, и именно на него…»

«Как это странно, однако! Когда Охрименко вздумал как-то смотреть на меня чуть-чуть подобными глазами, мне стало противно, и я его оборвала; но когда смотрит Каржоль… О, это совсем другое дело!.. И как он при всем этом умеет держать себя, владеть собою! Какой такт, какая осторожность и тщательная заботливость о том, чтобы и виду не подать посторонним людям, будто между ним и мною может быть что-либо большее, чем случайные светские встречи и обыкновенные салонные разговоры.

Да, увлечься таким человеком — это я понимаю. Тут есть все данные: и ум, и такт, и образование, и красота, и элегантная внешность, и, наконец, имя, — ну, словом, все, все решительно. И если вот такой-то человек обращает на девушку свое предпочтительное внимание, если он даст ей чувствовать, что она ему нравится, — что ж, это может только льстить ее самолюбию.

Но неужели я взаправду нравлюсь ему?.. Не заблуждение ли это?.. Если и заблуждение, то мне бы не хотелось в нем разочаровываться».
«…Разговоры наши с графом не исчерпываются одною лишь ничего не значащею causerie,3 — нет, мы нередко говорим и о вещах очень серьезных. Вчера, например, у Санковских (где предпочтительно мы и встречаемся), в присутствии Сашеньки и Маруси поднялся как-то разговор на религиозно-философскую тему по поводу многочисленных церковных процессий, виденных мною за границей в дни Страстной недели прошлого года. Я рассказывала про эти блистательные шествия с музыкальными хорами, касками и штыками военного эскорта, с хоругвями и поднятыми над толпой позолоченными, деревянными мадоннами в белокурых париках, с драгоценными колье на шее, разряженными в парчевые и бархатные платья со шлейфами и кружевами, сшитые нередко известными портнихами, которые для привлечения к себе клерикальных клиенток иногда титулуют себя даже на своих этикетках «модистками мадонны такой-то», и — так как между нами не было католиков, то я и позволила себе высказать, что, по моему мнению, высокая, чисто отвлеченная идея богопочитания не совместима с подобным грубо материальным олицетворением божества, что это своего рода идолопоклонство. Из этого возник маленький спор, в течение которого у нас явилось наконец сопоставление религиозной идеи иудаизма и христианства. Я защищала первую, мои подруги отстаивали вторую. Видя, что дальнейший разговор может принять несколько острый характер, граф поспешил перевести его отчасти на другую почву, полушутя спросил меня:

— Ну, а если бы вы «имели несчастье» (потому что для еврейки это должно считаться несчастьем) серьезно полюбить христианина и, предположим, что и он вас тоже, — что бы вы сделали и каким образом примирили бы свою религиозную совесть со своим и его чувством?

— Что ж, — отвечала я. — В этом случае пришлось бы поступиться одним из двух: или религией, или чувством, смотря по тому, что сильнее, что перевесило бы.

Он посмотрел на меня серьезно и пытливо, как бы взвешивая мои слова и стараясь проникнуть, брошены ли они мною только как фраза, или выражают мое действительное убеждение.

В это время нас позвали в столовую, к чаю. Граф улучил минутку и, пропустив Сашеньку с Марусей вперед, нарочно замедлился на ходу и спросил меня, знакомо ли мне Евангелие? — Я отвечала, что никогда не читала его.

— Жаль, — говорит, — это значительно осветило бы для вас предмет сегодняшнего спора и вообще расширило бы ваши взгляды.

Я возразила, что Евангелие для еврейки — книга запрещенная.

— Да, но ведь случалось же вам когда-нибудь иметь в руках другие запрещенные книжки, не из духовных?

— Разумеется, случалось.

— И вы не стеснялись потихоньку читать их, не опасаясь за свою совесть и нравственность?

— Не стеснялась.

— Тогда почему же такое исключение в данном случае? Попробуйте отнестись и к этой книге не более, как к тем, и прочтите ее хотя бы из любопытства.

— Охотно, — согласилась я. — Но у меня для этого не было до сих пор случая.

— Если так, то позвольте вам его представить и влить в вас несколько капель «христианского яда», — прибавил он шутя. — Хуже от этого не будет для такой девушки, как вы; этот «яд» вас не убьет, а только ближе познакомит с таким миром, о котором вы теперь имеете самое смутное понятие.

Я согласилась, и он обещал дать мне при следующей же нашей встрече маленькое карманное издание Нового Завета».

* * *

«Он исполнил свое обещание. Я запрятала эту книжку в карман и, придя домой, принялась за нее. Читала я, запершись в своей комнате, по ночам, когда никто из домашних не мог бы даже случайно захватить меня за этим занятием, и с жадностью в две ночи прочла всех четырех евангелистов. Странное дело, — чем дольше я вчитывалась, тем завлекательнее становилось для меня это простое, бесхитростное повествование, тем больше чувствовала я, что не могу от него оторваться, что оно всецело захватывает меня всю, до глубины, всю душу, весь разум мой, и вдруг открывает мне такой свет, такие широкие горизонты и такую глубину мысли и чувства, о каких я и понятия до сих пор не имела. Это могучая, неотразимая книга, и я удивляюсь только одному: как мало знают ее христиане!

Что же более всего меня в ней поразило? — Необычайная простота и ясность, а в особенности вот эти слова, которые я, читая, отмечала себе карандашом, и теперь, под ­неостывшим еще ярким и сильным впечатлением прочитанного вписываю их сюда. Я хочу, чтоб они всегда, во всякое время были со мною, чтоб для меня самой они служили свидетельством высшей истины, до которой столь неожиданно подняла меня эта книга. Граф Каржоль, может, и сам не подозревает, какое он дело совершил надо мною.

Прежде всего, совершенно новое для меня понятие о Боге, как о любящем, всеблагом Отце: «Есть ли между вами такой человек, который, когда сын его попросит у него хлеба, подал бы ему камень? И когда попросит рыбы, подал бы ему змею? И так, если вы, будучи злы, умеете даяния благие давать детям вашим, тем более Отец ваш небесный даст блага просящим у Него». Как это далеко от нашего еврейского представления о Боге, которое вспоминается мне теперь по словам «Исхода»: «И сказал Господь Моисею: сойди и предостереги народ и священников, пусть они не порываются восходить к Господу, чтобы он не поразил их!»4 И как, значит, чужда была евреям самая идея о Боге как о всеблагом Отце всего сущего, если они искали убить Иисуса не за то только, что Он «нарушал субботу», но еще более за то, что называл Бога своим Отцом и учил обращаться к нему в молитве словами: «Отче наш!» — По их близорукому мнению это значило делать себя равным Богу!..

А какое высокое сопоставление нравственного кодекса Ветхого и Нового Завета нахожу я у Матфея! — «Вы слышали, что сказано: око за око и зуб за зуб… вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и ненавидь врага твоего, а Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас, да будете сынами Отца вашего небесного, ибо Он повелевает солнцу Своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и ­неправедных. Он благ и к неблагодарным и злым. Итак, будьте милосерды, как и Отец ваш милосерд. Не судите, да не судимы будете, не осуждайте и не будете осуждены, прощайте и прощены будете, давайте и дастся вам.

А затем, этот любвеобильный призыв ко всему страдающему человечеству: «Приидите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас. Возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и ­найдете покой душам вашим; ибо иго Мое благо и бремя Мое легко». — Так учил и призывал Тот, для которого у нас в еврействе нет иного имени, как презрительное «тулый».5 Какая утешительная и великая в божественной простоте своей проповедь всечеловеческой любви и всепрощения! — Ничего подобного не слыхала я в нашем еврействе, которое «ближним своим» признает только еврея, да и то еврея лишь правоверного, тогда как притча о добром Самарянине — какой широкий ответ дает на вопрос: кто ближний мой? — Израиль весь во внешности и до сих пор мечтает лишь о царстве Божием видимом, земном, а здесь прямо сказано «царствие Божие внутри вас есть». Я задумалась над этими словами и, чем дольше размышляла в сердце своем, тем глубже пришла к убеждению, что это так. Действительно, оно в нас самих, в гармоническом согласовании собственной нашей внутренней жизни с жизнью, нас окружающей, на основах евангельской любви и духа.

А отношения Евангелия к женщине, к той самой несчастной, бесправной, едва лишь терпимой женщине еврейской, для которой и до сих пор, как для существа низшего, несовершенного, не только знание своего закона не обязательно, но и строжайше запрещен самый вход внутрь синагоги, чтобы она не осквернила собою место молитвы «избранных», «чистых», сынов Израильских! — Здесь же, в лице Девы Марии женщина вознесена на высоту величайшего мирового идеала во всем человечестве — «ибо отныне будут ублажать Ее все роды». В лице Марии Магдалины восстановлено нравственное достоинство женщины падшей, после того как она покаялась и очищенною любовью своею — любовью в духовном высоко­христианском смысле — искупила свое падение. «Прощаются грехи ее многие за то, что возлюбила много»… В лице Марии, сестры Лазаря, признано и право женщины на участие в высшем развитии, в высшем знании, каким является познание закона, после того как было о ней сказано, что она «благую часть избрала себе», слушая слова Спасителя, ибо это «едино есть на потребу». В лице грешницы, приведенной на казнь, человечество призвано к снисхождению к слабости женской: «Кто сам из вас без греха, первый брось в нее камень»!.. «Женщина, где твои обвинители? Кто осудил тебя?» — «Никто, Господи». — «И Я не осуждаю тебя, иди и впредь не согреши». Когда же фарисеи, искушая Христа, вопрошали его, можно ли по всякой причине разводиться с женою, на том основании, что Моисеем разрешены разводы, — какой высоко­поучительный ответ дан им! — Вот оно где истинное-то учение о равноправии женщины!.. А сколько примеров сострадания и милосердия Христа собственно к женщинам: воскресение сына вдовы ­Наинской и дочери Иаира, исцеление кровоточивой, исцеление скорченной, исцеление тещи Симоновой, исцеление дочери Хананеянки и множество других деяний милосердия и примеров отношения к женщине, как к человеку, а не к рабе. И как понимали, как глубоко чувствовали женщины еврейские это новое, небывалое дотоле отношение к ним, — чувствовали и всем сердцем исповедывали новое учение в лице Марии Магдалины, сестры ее Марфы, Иоанны Хузовой, Марии матери Иакова, Марии Клеоповой, Саломии, Сусанны и множества других, которые ходили за Иисусом и служили Ему, и поучались, и подобно вдове Самарянке возвещали славу Его. А какое множество их шло за крестом Его к Голгофе, плача и сострадая Ему!.. И немудрено: Он был первый, который с тех пор, как существует Израиль, воззвал к еврейской женщине: «Дерзай, дщерь! вера твоя-спасла тебя, иди с миром!» — Ни слов подобных не слышала, ни подобного отношения к себе не видела с тех пор еврейская женщина, да и по сей день не видит и не слышит больше…

А затем эта умилительно трогательная любовь Его к детям, которых Он велел всегда свободно допускать к Себе, «ибо таковых есть царство Божие», и заповедал любить их, потому что кто примет единого от малых сих, тот Его самого примет, и горе тому человеку, так что лучше бы ему и не родиться, если кто развратит хоть одного из них!

«Берегитесь закваски фарисейской, которая есть лицемерие», — вот о чем предостерегал Христос учеников. А разве эта закваска не сильна и до нашего времени? Весь наш кагал и все его действия и постановления, — разве это не те же «бремена неудобоносимые», налагаемые на людей и ныне, как тогда?.. Но в этом отношении в особенности поразило меня то место у Луки, где Иисус говорит: «Остерегайтесь книжников, которые любят ходить в длинных одеждах и любят приветствия в народных собраниях, председания в синагогах и предвозлежания на пиршествах, которые поядают домы вдов и лицемерно долго молятся». — Да разве это не те же Иссахар Беры, Борухи Натансоны и тысячи им подобных?! И разве не те же Иссахары и Борухи осуждали Иисуса за то, что исцеляет в субботу? И разве вопросы о том, позволительно ли врачевать в субботу и им подобные не ­составляют для этих людей и до сих пор высший предмет неразрешимых словопрений?.. «Поядают домы вдов», — Боже мой, да ведь это оно, оно самое и есть воочию, все то же «святое» погребальное братство, наше «Хевро», доводящее до нищеты осиротелые семьи, тяжкую руку которого мы сами на себе испытали! Значит, оно и тогда уже не только было, но и отличалось такими же точно деяниями, если Христос находил нужным обличать его. Как все это старо, однако, и вместе с тем, как живуче в своей закоснелой неподвижности! И больно становится, когда подумаешь, что это несчастное еврейство до сих пор пребывает еще во «бременах неудобоносимых», в рабстве у своих «книжников и фарисеев», тогда как истина тут же, рядом, и стоит лишь в нее вглядеться, чтобы узнать и понять ее — «и познаете истину, и истина сделает вас свободными».

Да, это так! И я, еврейка, я верую вместе со Христом, когда Он говорит, «настанет время, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине, ибо таких поклонников Отец ищет себе», ибо «Бог есть дух и поклоняющиеся ему должны поклоняться в духе и истине». И Он обещает послать верующим «Духа истины», «Утешителя», да пребудет с ними вовек. Каким умилением после этого повеяли на мою душу слова: «Я свет, пришел в мир, чтобы всякий верующий в Меня не оставался во тьме, и если кто услышит слова Мои и не поверит, Я не сужу его, ибо Я пришел не судить мир, но спасти мир». В чем же спасение? В чем эта «заповедь новая», завещанная человечеству? — «Сия есть заповедь Моя, да любите друг друга, как Я возлюбил вас. Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя». И это все, — все, что нужно. Как просто, но и как необъятно велико в то же время! — «Вы друзья Мои, если исполняете то, что Я заповедую вам». — «Мир оставляю вам, мир Мой даю вам, да не смущается сердце ваше и да не устрашается». — «Сие сказал Я вам, чтобы вы имели во Мне мир. В мире будете иметь скорбь, но мужайтесь: Я победил мир».

Да, религия мира, любви и духа истины, конечно, одна только и может быть настоящею религией и должна рано или поздно стать религией мировой, всечеловеческой, потому что выше этого ничего не сказало человечество. Да, Он победил его».


1 Соперничество (фр.) [Прим.ред.]
2 По усмотрению (фр.) [Прим.ред.]
3 Беседа (фр.) [Прим.ред.]
4 Исход, гл. 19, ст. 21, 24.
5 Тулый — повешенный, висельник. Талмудисты же никогда не называют Иисуса Христа по имени (Иошуа амоишах или Moшиax бек Иосиф), а только «Ойсой-оиш», т.е. известный человек, или «Нойцри», имеющее двоякое значение: сотворенный (от слова вайцор) и отомщенный (от цорой, месть). Слово же «тулый» наиболее употребительно в языке обыденном.

Предыдущая страница * Содержание * Следующая страница